Михаил Левитин - Лжесвидетель
Людям достаточно собственного дома. Но есть такие, что в жажде прославиться, удивить любимую девушку готовы пожертвовать не только собой, но и семьей своей, тем, ради чего и создавался великий Рейх, согревая в своей утробе самое главное достояние немца – мечту о доме, собственном доме, с печью, мансардой, собакой, с детскими игрушками, скрытыми за стеклами окон, но между тем поблескивающими тайной и принадлежностью к Богу, непременными банками с вареньем, там же рядом, на подоконнике, и, конечно же, кухней, в которой рассаживается вся семья, помолясь, опустив глаза в кремовую расчерченную квадратами клеенку, не упуская тем не менее возможности видеть перед собой казанок с солянкой, которую предстояло в следующую же после молитвы секунду начать есть.
А передняя, этот узкий простенок между лестницей, ведущей наверх, и стеной? Достаточно двух-трех пальто, чтобы начинало казаться, что в доме полно гостей. И всё опрятно, всё опрятно.
А поленья во дворе, которые предстояло допилить, когда отец вздремнет немного после обеда, допилить и сложить в поленницу. А пока они лежат разбросанные на снегу, придавая двору видимость какого-то страшного беспорядка, чего-то уж совсем человеческого, что можно потерпеть, даже неплохо потерпеть, но очень недолгое время.
Дом внизу, в лощине под склоном, на котором росли такие огромные деревья, что казалось, рухнут – и прощай благополучие. Но они служили только защитой от ветра.
Вот и вся его география.
Он был уверен, что дело расширения пространств опасно, их надо было сужать и передавать в его ведомство, чтобы вообще довести до точки.
Если он о человеке не слышал даже, то решал, что того не было, и прекрасно обходился.
Гимм ловко орудовал только в пространстве собственного сознания.
Этим он отличался от фюрера. Фюрер был всеохватен, встречая Гимма на каких-то пересечениях судеб, он смотрел недоуменно – ты-то откуда здесь взялся?
А между тем Гимм был руководителем внутренних войск, и от него во многом зависело благополучие фюрера.
В юности люди относились к Гимму хорошо. Каждому хотелось для него что-то сделать. Он был бледный прилежный мальчик, слово «спасибо» не сходил у него с языка. Он благодарил за все и, вероятно, тонкий человек почувствовал бы в этом некое изысканное издевательство, но таких чутких людей в окружении Гимма не было.
Теперь же, когда новое положение сделало его недосягаемым для добра, он не знал, как к себе вернуться.
Будущее отлетало, не успев расцвести. О, какие птицы пели сейчас в душе освобожденного от забот Гимма! И отец звал тонким голосом из глубины двора, этой уютной преисподней его детства, – Гимм! И он, раздирая пальтишко, летел вниз со склона навстречу огонечкам во дворе и падал в сугроб, как в отцовскую ладонь, – обморочно. Он был рожден не для СС, для недомогания.
Он никогда не смотрел в ту сторону, где что-то происходило. В конце концов происходило не с ним же. Он просто боялся узнать о событии, придававшем еще больше работы его несчастному воображению.
Оно было построено на несбыточном.
Всё, происходящее здесь, на Земле, было таким унылым. Забавное коварство, когда все внимательны к тебе, готовя твою гибель.
Как такое двоедушие существует в человеке? Может быть, человек оставляет себе зазор для маневра? И не столько хочет тебя уничтожить, сколько отойти вовремя? И в этом резком броске от зла к добру и есть главная радость существования?
Но, когда людей много, они рано или поздно почему-то выступают в поддержку зла.
Чудес вне тебя не бывает, только в твоем доме с тобой. Всё остальное кажется представлением, видимостью. Собственно мира нет, с ним можно делать всё что угодно. Фюрер снова сбил немцев в семью. Все согревали телами друг друга. Гимм не мог жить без фюрера.
Возникало чувство неловкости, будто он носит чужой мундир, чужие ордена. Он сам себе казался некрофилом.
А между тем кроткий по натуре, он разогревал в себе страсти, не сердцем, скорее пучком нехитрых знаний, что составляли его интеллект и верность которым поддерживала воля фюрера. И вдруг – этот Мадагаскар.
«Что же мне делать, что делать?» – Гимм обдумывал свое будущее.
Что делать с людьми? Я ухожу. У меня очень болит голова.
СС следовало разделить, распилить. Он так и подумал – распилить.
Жалко.
Ему нравилось его воинство, оно возникло вдохновенно, в охотку.
Принцип был верен, а когда принцип верен, люди сами летят, как мухи на мед.
Где-то между безумием и сказкой располагалось СС – страна фантазеров и мечтателей.
«Дети», – думал он о своем воинстве.
– Вы свободны, – сказал он им. – Фюрер передумал. Мы не нужны. С сегодняшнего дня начинается новое летоисчисление.
Они продолжали как-то странно топтаться на месте.
Особенно он запомнил лицо того, маленького, в конце колонны.
– Уходите, уходите, – закричал Гимм.
Но они стояли.
От края до края раскинулась Германия. Из-за плеча судьбы смотрело на них сейчас его узкое лицо.
– Вот что, – сказал он им. – Следует признать, что в некоторых вопросах мы здорово поднаторели. Но нам это не пригодится. Так решил фюрер.
И он развел руками, невольно признавая, что сам не приемлет такое решение.
Струйки дождя путались со слезами на лицах воинов. Но это только казалось Гимму. Его солдаты забыли, что такое плакать. Он отучил их.
Они поверили и с интересом стали причинять боль тем, кто умел.
Сами же боялись заплакать даже во сне и потому спали недолго.
– Идите, – сказал Гимм. – Может быть, я позову вас, когда понадобитесь. Не знаю, доживу ли до этого часа. Вы услышите зов.
Он почувствовал, как руки вспотели. Это идея выходила из него через поры. Он мог ощутить только ломоту в костях и неприятную дрожь – в мире не было женщины, которая согласилась бы обнять его сейчас, даже собственная мать. Таким он был мокрым и осклизлым. Но мать умерла.
Еще один огонечек погас.
– Отпорите руны, – сказал он войнам, – и сохраните. Их понесут за вами, когда вы умрете.
Они молчали.
Надеяться было не на кого. Фюрер далеко, этот же, стоявший перед ними, уже все решил. Прощай, СС!
Только теперь они догадались, что всегда подозревали его в малодушии. Ими руководил слабый человек. Ими, могучими, руководил тщедушный.
И они возроптали. Но только внутри, только внутренним клекотом, ни одной жилкой не выдав себя. Ну и закрутил же он им мозги!
А каково это – жить с закрученными мозгами?
Им хотелось его убить, но приказа не было.
Они с недоумением смотрели на источник приказа – почему он молчит?
– Рейхсфюрер, вы же обещали нам вечную жизнь, – крикнул солдат с края шеренги.
Гимм только махнул рукой.
И тогда они стали возникать. Это было ужасно. Перестали притворяться, состарились сразу и стали тем, чем были всегда, – пильщиками поленьев.
Сироты мира, они смотрели на него угрюмо. Он оставлял их сникому не нужными знаниями, умениями, которые никогда не понадобятся. В тот момент они и не задумывались, как им повезло.
А в Польше я был очень пьян, очень. Я шел по площади, где торговали люди. Они торговали всем. И мной тоже. Как оказалось.
Четверо шли за мной. С четырех углов площади они сходились, чтобы сблизиться за моей спиной и направить меня.
Я знал – отсюда не возвращаются. Мне показалось, я умираю.
– Пожалуйста, – сказал я.
– Не стоит, – сказал я.
Они глупо улыбались.
Я обманул их, только когда взлетел и растаял на солнце.
Когда Хорст и Эрик^16 собирались на прогулку, за девушек становилось страшно. Они были настоящие охотники, ясно, что без добычи не вернутся. Но это дома, в Германии. А здесь, в Париже?
И потом ответственность. Нельзя понять, что капрал запретил, что разрешил. А время идет.
Они шли и гоготали над собой. Вот положение! В кои веки в Париже, и на тебе! Туда нельзя, сюда нельзя.
Да и Париж оказался не тем, чем слыл, девушки улыбались, но как-то скованно, будто им неловко было за Хорста и Эрика, слишком уж громко те балагурили, предлагая себя. А до чего неуклюже!
Втайне стыдясь немного, они жаждали разгула, безобразия, всего, о чем слышали дома.
И такого, наверное, здесь было достаточно, но как-то сложно преподнесено, слишком красиво, что ли.
– Глупая штука Париж, – сказал Хорст.
– Почему? – удивился Эрик.
– А черт его знает. Чего только нет, а зачем?
В чем-то Хорст, несомненно, был прав, Париж предлагал только ненужное, но, чем больше они шлялись без дела, тем желаннее он становился.
Вроде всё как в Берлине, но иначе.
Ветер, что ли, дул с какой-то неизвестной стороны?
Ребята разволновались. Им показалось, что стеснение в груди, разброд мыслей предлагают что-то новое, к чему они были пока еще не готовы.
– Всего-навсего французы, – напомнил Хорст.
– Да-да, – согласился Эрик.
Здесь нужно было разговаривать, а они не умели, шутить, а они не умели, сидеть за столиками на улицах и обсуждать прохожих или пристроиться с девушкой друг против друга, лоб в лоб, в кромешной тьме любви, а они не умели. Да и девушек у них не было.