Алекс Тарн - Одинокий жнец на желтом пшеничном поле
Он замолчал, поднес к губам стакан и начал пить мелкими смакующими глотками.
— Конечно, так, Толенька, — вмешалась Ирка, ласково беря Анатолия под руку. — Ты совершенно прав. Желтый цвет — цвет надежды, радости и счастья. Даже больше того — это цвет совершенства, связи неба с землей. Недаром китайские императоры носили желтую одежду. А вот я еще что знаю: многие дальтоники, которые не видят никаких цветов, видят желтый. Джек, скажи! Ты у нас тут за художника.
— Правильно, Ируня, — поддержал ее Джек. — Желтый на Востоке — божественный цвет. А как художник, Толя, я тебе вот что скажу: если бы желтая краска не была такой проблематичной, то ее бы и использовали чаще. Если делать ее на базе свинца, то получается ядовитая. Хромовая — нестойкая. Разве что из шафрана, но шафран ужасно дорог. Короче, лучше не связываться. Так что твой кумир тут особенный. Таких морей желтизны, как у него, пожалуй, больше нигде и не сыщешь. Кстати, какие краски он использовал, кто-нибудь знает? На шафран-то у него определенно денег не было. Может, индийскую желть? Тогда продавалась такая. Сейчас-то она уже под запретом.
— Под запретом? Почему?
— А хрен ее знает. Федька, расскажи, что ты молчишь, как немой партизан?
— Да вы же слова вставить не даете, — спокойно отвечал тщедушный белобрысый Федька. — Индийскую желть получали из мочи больных коров. Была превосходная краска, дешевая, стойкая и безопасная. Но потом выяснилось, что коровы болели не просто так: производители скармливали им какие-то гадкие листья. Вот вам и запрет.
— Гады! — с чувством сказала Ирка.
Федька повернулся к Анатолию.
— Что же касается «Жнеца», то он описывается как олицетворение смерти.
— Ну да… — недоверчиво протянула Ирка. — Какая там смерть?
— Жнец — это смерть, выкашивающая человечество, — Федька развел руками. — И это не я утверждаю, а сам автор — в письмах к своему брату, так что из песни слова не выкинешь.
Леша перевел взгляд со стакана на Анатолия, как будто говоря: «Вот видишь?»
— Да, это известно, — нетерпеливо сказал Анатолий, пожимая плечами. — Но мало ли как художник объясняет свои картины? Часто он только повторяет слова ученых критиков, которые вбивают ему в голову всякую чушь. Джек, разве не так?
Джек рассмеялся:
— В самую точку!
Анатолий украдкой взглянул на Риту. Та слушала внимательно, сощурившись чуть больше обычного, и уже от этого одного он ощутил что-то похожее на вдохновение.
— Ну вот. Сначала был написан «Сеятель», потом «Жнец», но дело-то не в сюжете, а в мироощущении, которое оказалось сильнее любого сюжета. Понимаете? Получилось так, что радостный взгляд на мир перевесил. Солнце, природа, поле, красота и счастье. Отсюда так много желтого. Вы же сами говорили о божественном характере этого…
— На Востоке, — вставил Федька.
— Что?
— Желтый цвет считался божественным на Востоке, — тихо повторил Федька. — Что же касается нашего, чисто европейского случая, то я вынужден тебя огорчить. Христианство с давних пор полагало желтый цветом греха и измены. Желтым помечали должников, евреев, ведьм и проституток. Желтый флаг вешали над чумной деревней. В желтое художники одевали Иуду. Помнишь огромное желтое пятно Иудиного плаща на знаменитой фреске Джотто? Или одежду блудниц у Брейгеля, Вермеера и прочих… А как именовался в России документ, выдаваемый проституткам?
— Желтый билет! — воскликнула Ирка.
— Кому как не тебе, знать… — подколол ее Джек, и все рассмеялись, радуясь случаю приземлить чересчур заумный разговор.
— Погоди, погоди… — задумчиво произнес Анатолий. — Ты хочешь сказать, что…
Федька печально улыбнулся.
— Представь себе экзальтированного молодого человека, сына пастора, с юности мечтавшего стать проповедником, вернее, пытавшегося им стать. Теперь представь себе жизнь парижской богемы, где грех сидит на грехе и грехом погоняет. Грязные проститутки, пьянство, постоянное ощущение того, что он пропивает деньги брата. Добавь к этому неустойчивую психику… Да этот человек жил в аду! По-твоему, он мог любить жизнь? Вообще, в теории — может быть. Но свою конкретную жизнь он должен был ненавидеть. Он ненавидел себя, Толя. Ненавидел свой грех. Он считал себя безнадежным грешником, Каином. Он красил себя и свои полотна в желтый, как Иуду. Цвет радости? Разуй глаза, парень. Это цвет ненависти и отчаяния.
Над столом повисло молчание.
— Эй, молодежь! — крикнула от стойки Муза, встревоженная необычной тишиной. — Что вы там притихли? Распиваете из-под полы? Сейчас вызову, честное слово, вызову!
— Да… — подавленно сказала Ирка. — Гад ты, Федька. Нет чтоб промолчать.
Леша пожал плечами.
— Правда всегда лучше. Плесни-ка мне еще, Толя.
— А как у него было с женщинами? — вдруг спросила Рита, потягиваясь длинным плавным движением. — Ну, помимо проституток.
— Помимо? — Федька на секунду задумался. — Да в общем, и не было ничего помимо. С одной проституткой он какое-то время встречался постоянно. Что характерно, ее звали Христина. Думаю, здесь тоже в какой-то мере присутствовал религиозный мотив: спасти заблудшую душу и прочее. Он ведь видел себя проповедником, помните? Была еще какая-то деревенская девица из родных мест… ну, там вообще не сложилось, да так, что она в итоге пыталась покончить с собой… Короче говоря…
— Короче говоря, все ясно, — перебила Рита, наклоняясь вперед и блестя глазами. — Боялся бедняжка баб, как черт ладана. Это огромное пшеничное поле на картине — не просто грех, а женщина. Одна огромная страшная женщина. А сам он — жнец, маленький беспомощный человечек со своим крошечным инструментом: туда-сюда, туда-сюда… Дергается, как карликовый пинчер на сенбернарихе. Совершает свои судорожные фрикции.
— Красиво, — оценил Леша. — И правдоподобно.
Ирка в изумлении цокнула языком.
— Да что тут красивого? Все-таки у тебя, Ритка, на сексе задвиг. Кто о чем, а ты вечно о фрикциях.
— Подумаешь… — зевнула Рита, снова откидываясь на спинку стула и пряча глаза под веками. — Уж и про фрикции не поговори… ты вон частушки неприличные поешь, а мне и слова не молвить.
Она задержалась взглядом на Анатолии и вдруг весело, по-свойски подмигнула — так, что сердце у парня дернулось, исчезло и обнаружило себя лишь через пару-тройку секунд где-то в области пяток.
Дальше говорили о разном, перемывали косточки общим знакомым, смеялись. Потом Анатолий взял на всех кофе, а потом оказалось, что времени около полуночи и пора уходить, оттого что иначе Муза уж точно «вызовет». Выйдя из кафе, еще немного потоптались на углу, прощаясь. Леша сказал, что идет ночевать к Федьке, который жил совсем рядом, на Малом проспекте, отчего заход в гости к нему именовался в компании «сходить по-малому». Похабница Ирка, конечно же, не упустила случая пошутить на тему их совместной ночевки, и все снова смеялись, а потом как-то сразу разошлись, и Анатолий вдруг обнаружил себя наедине с Ритой. Это произошло абсолютно непредвиденно, так что он даже не успел испугаться, когда она спросила: «Проводишь меня, Толенька?» — и, не дожидаясь ответа, взяла его под руку.
Она жила в районе площади Труда, а денег на такси у него уже не осталось, и он стал судорожно соображать, как бы сказать ей об этом, но тут она сама предложила пройтись, потому что когда же еще это делать, если не в белую ночь на Неве. И она пошли — сначала по проспекту, а потом по Пятой на набережную и дальше через мост. А ночь была, как и положено, белой и пахла Ритиными волосами, и в ее белесом томительном мороке явственно угадывался темный томительный морок Ритиных полуприкрытых глаз. И Анатолий говорил не переставая, потому что боялся молчания — говорил о чем попало, бесконтрольно и, видимо, бессвязно, а Рита отвечала междометиями и смешками, и рука ее лежала на его руке, а временами Анатолий даже чувствовал плечом прикосновение ее груди и от этого почти терял голос, так что приходилось откашливаться.
А потом они остановились у ее подъезда на Красной улице, и он уже собрался завернуть какую-то заранее заготовленную дурацкую фразу, но тут она вдруг сказала: «Заткнись!» — и, привстав на цыпочки, — а ему показалось, что наклонившись — поцеловала его в рот, и ноги у него подкосились, так что он думал только о том, как бы не упасть, потому что это было бы уже совсем позорно, и тогда Рита взяла его ладонь и положила на свою грудь с твердым напрягшимся соском, и он уже не знал и не видел ничего, кроме огромного, нескончаемого пшеничного поля, объявшего всю его крошечную дрожащую душу.
И тогда она отклонилась и, посмотрев ему прямо в глаза, спросила: «Теперь понял?» — и ушла, напоследок погладив, вернее, потрепав по щеке, как треплют детей или собак, а в его бедной съежившейся душе метались, наталкиваясь друг на дружку, как два бильярдных шара, чувство безмерного облегчения от того, что весь этот кошмар кончился, и отчетливая мысль о том, что у каждого человека всегда должен быть наготове способ быстро и безболезненно умереть.