Последнее гранатовое дерево - Али Бахтияр
Журналист никогда раньше не слышал этих имен — Маршала, Профессора темных ночей, но продолжал совершенно невозмутимо:
— Насколько вам известно, они тогда получали оружие от центрального правительства?
— Нет, они тогда получали от правительства картофель, помидоры и другие овощи. Сарьяс Старший покупал их по утрам на оптовом рынке, а потом перепродавал.
Чего бы я ни говорил, он все делал знаки продолжать.
— Не переживайте, — все твердил он. — Мы потом подредактируем.
Как заканчивалась пленка, мы делали перерыв на чай. Во время этих перерывов собиралась вся группа, они меня целовали и говорили:
— Ваши слова — очень важный для партии документ. Чтобы перешибить хребты этим предателям.
Я только чесал в бороде и осведомлялся:
— В каком смысле документ?
— Свидетельства, — поясняли они. — Если наемники с той стороны будут утверждать, что ничего такого не делали, мы им предъявим эту запись и скажем: «Смотрите, это показания вашего бойца». Мы покажем этот фильм повсюду — во внешнем мире, в соседних странах, в ООН, почтенным президентам, международным судам, Исламской конференции, Ватикану.
Когда я был маленьким, фотография меня, стоящего между колен у президента разошлась по всей стране. А теперь эти картинки разлетятся по всему миру. Если честно, мне не очень нравилось копаться во всем этом дерьме и уж совсем не хотелось, чтобы его увидели все эти муллы, да еще и Папа. Узнав, что кадры эти покажут людям куда более важным, чем мы с вами, я сосредоточился на описании боев. Рассказал все, что знал, о жестокости войны. Раз за разом поворачивался к журналисту и повторял:
— Не мы одни такое вытворяли. Ваши ничем не лучше. На этой войне благородных не водится.
Я хотел сказать что-то такое, чтобы люди испугались, а может, даже и застыдились этой войны.
А потом сказал молодому человеку:
— Когда будете показывать это интервью, дайте мне знать, я посмотрю.
Это я сказал совершенно зря. После интервью не было больше ни чая, ни кока-колы. В ту же ночь меня отвезли в маленькую тюрьму. Везли, завязав глаза и связав руки, а на следующую ночь переправили сюда, в эту крепость, темную, безжизненную, вдали от всего.
С тех пор я не видел никого, кроме охраны. Не знаю, передали ли в эфир то интервью, слышал ли кто мой рассказ о гибели Сарьяса и Мухаммад-и Дилшуша. Это не имеет значения: для меня возврата к прошлому нет. Если меня даже и выпустят, я уеду в другую страну, женюсь и сменю имя.
Если меня выпустят, я постараюсь сделать так, чтобы вы не смогли меня разыскать. Вы думаете, что обхватите меня рукой и скажете: «Сарьяс, сынок мой милый» или я обхвачу вас рукой за шею и скажу: «Любимый отец». Да я сдохну, так мне будет муторно и противно. Мне кажется, и вы, и я прожили слишком гнусную жизнь, не по силам нам такие нежные жесты. Или нет, Музафар-и Субхдам? Слишком гнусной была и моя, и ваша жизнь, нам не выдержать такую любовь.
17
Мы с Сарьяс-и Субхдамом довольно долго обменивались кассетами. Я свою последнюю отправил из Патраса. В голосе этого мальчика отчетливо звучали печаль, сарказм, ум и наивность. Он ни разу не спросил о том, что происходит во внешнем мире. В этой своей темной тесной тюрьме он утратил к нему всяческий интерес и жил только воспоминаниями. Уверен: если его когда-то выпустят, он наверняка поселится в какой-нибудь глуши, где лишь воспоминания будут связывать его с прошлым.
Из его рассказов я понял, что существует еще один Сарьяс, равно как и другие люди, про которых я ничего не знаю. После этого меня одолели тревога и беспокойство даже более сильные, чем во время поисков тени Сарьяса Второго. По ночам я все гадал: «Всемогущий Аллах, почему я оказался в этом странном мире, где все люди разбиты на осколки и каждый оказывается там, где его больше ниоткуда не видно?»
Он все твердил на каждой кассете: «Отыщите Надим-и Шазада. Он знает разгадки всех тайн». Я искал повсюду, все перевернул вверх дном, но безрезультатно. Как будто этот Надим был плодом вымысла, туманом из какой-то придуманной истории, который сначала поредел, а потом вовсе развеялся. В результате мы выяснили, что Надим отправился в долгое путешествие, никто его не видел уже много месяцев. Я так и не смог с ним встретиться и прекрасно понимал, что если уеду без этого из Курдистана, то так и не докопаюсь до истины. Некая темная рука держала меня, не давая прикоснуться к источникам, способным пролить свет на те мрачные дни из жизни этих детей. Так что, друзья, пришлось мне пойти иным путем.
Встретиться с Са-и Джалал-и Шамсом.
Когда я впервые услышал на кассете это имя, мне оно показалось знакомым, я будто бы его слышал раньше, но похоронил в аду своих воспоминаний. Для меня оно что-то значило, но я сам не знал что. Как и всякий, кому приходится ворошить свалку своих воспоминаний и пепел эпохи, которую когда-то пришлось вычеркнуть из памяти, я вынужден был обратиться к самым дальним и темным пределам своего разума.
Иногда приезжал Икрам-и Кев, мы вместе слушали записи. Потом он исчезал, я не видел его по многу дней. А потом он снова переступал порог, напоминая высокопоставленного ангела, архангела. Тихий и невозмутимый, мне он казался главой всех ангелов, хранителем историй жизни множества людей, который в силу своей застенчивости и молчаливости так и скитается неузнанным по нашему суетному миру. Одно из моих величайших сожалений состоит в том, что я редко виделся с Икрам-и Кевом. Когда я покидал страну и мы обнялись на прощание, я заплакал в голос, он же всхлипывал сдержанно, как подобает ангелу.
— Где ты был, Икрам-и Кев? — спрашивал я у него раз за разом. — Почему не навещаешь меня почаще?
Он, едва ли не со стыдом, отвечал:
— В этой стране очень много беззащитных людей, которым не залечить раны в одиночку. Нет, я, конечно, ничего не могу для них сделать, но считаю, что должен хотя бы предложить им помощь, пусть это будут лишь несколько слов и совсем небольшая поддержка. Я навещаю скорбящих матерей и сестер, кланяюсь им и прошу принять меня вместо убитых сыновей и братьев. Я обязан туда забираться, в эту чащобу, и ждать, когда рядом со мною опустится птичка-подранок, которую нужно полечить. Прости меня. Не будь вокруг столько горя, я бы от тебя не отлучался.
Однажды ночью, когда мы слушали записи, я спросил, знает ли он Са-и Джалал-и Шамса.
— Конечно. Его все знают.
Он напомнил мне, кто такой Шамс: вождь одного из кланов, ходячее противоречие. Я видел его однажды, в самом начале вооруженного восстания, а потом про него забыл. Он был одним из тех ага [63], которые умудрялись дружить со всеми, а еще он был в тесных отношениях с Якуб-и Снавбаром. В первые дни революции Якуб заболел, и его лечили в доме у Шамса. Шамс был прекрасно известен во всех концах страны. Президент, шах, принц и вожди основных кланов полностью ему доверяли.
Са-и Джалал-и Шамс жил в большом поместье среди гор, вдали от мирской суеты и печали. Я застал его за чтением в великолепном кресле, напоминавшем царский трон, на уютной зеленой лужайке. Был он белобород и стар, ему прислуживала восемнадцатилетняя девушка в старинном костюме дворцового виночерпия. Перед ним стоял стол со множеством книг, бумаг и больших чернильниц. Вокруг вилась виноградная лоза, провисавшая под весом десятков тяжелых гроздей.
Он напоминал поэтов древности, Хайяма и Фердоуси: их изображения в кругу возлюбленных всегда помещали на обложки их книг. На столе стояла лампа с нарисованной на ней бабочкой и кувшин с вином. Впоследствии я выяснил, что прислуживавшая Шамсу молодая женщина была его последней женой. Одной из десятков.
Я остановился посреди виноградника и произнес:
— Са-и Джалал-и Шамс, я Музафар-и Субхдам, я в смятении, и не у кого мне искать помощи, кроме как у вас.
Он поднял голову от книги, посмотрел на меня, поднялся.
— Так вы, значит, Музафар-и Субхдам?