Последнее гранатовое дерево - Али Бахтияр
То был долговязый юнец, но я хорошо видел его в свете костра. Мне стало холодно в мокрой одежде, но придвигаться к огню не хотелось. Я крикнул со своего места:
— Не давай ему винтовку. Нет… не надо!
Я прекрасно знал, что в упоении победой Карим забывал о всяческом здравомыслии. Он рассмеялся в голос и бросил:
— Не переживай, Сарьяс-и Субхдам. Нынче наша ночь.
Тот смех оказался для него последним. Видно мне было плохо. Произошло все мгновенно. Я нагнулся завязать шнурки, и тут раздался выстрел. Мне потом рассказали о смертоносном бунте этого пленного: он выстрелил не в своих братьев по оружию, а в Карим-и Ширина и еще парочку наших. Все закончилось почти мгновенно. Я услышал от костра крик:
— Они застрелили Карима!
А потом звук множества взведенных затворов. Выстрелы, крики боли. Волосы и борода у меня все еще не просохли, вещмешок отяжелел от воды, я потянулся к винтовке. Оглянувшись, увидел, как пленные убегают в ночь. Юнец открыл огонь. Наши пешмерга бросились врассыпную, падали на землю, щелкали затворами.
Я снял винтовку с предохранителя и начал стрелять. Услышал крик из темноты:
— В меня попали! Мне конец!
Мы залпами стреляли в пленных, бросились в погоню, рвали их в клочья пулями и кинжалами. Никто не понимал, кого убивает. Мы не видели лиц людей, которых нагоняли и которым сносили головы в траве, на каменистой почве, среди гальки на берегу ручья. Помню лишь, что мы все рвались вперед, уничтожили всех беглецов, кроме двоих, — им удалось сбежать под покровом ночи. Наш отряд разбросало в разные стороны, на базу мы вернулись только рано утром.
На заре я наткнулся на тело Карим-и Ширина. На его лице еще читался последний смех. Я снял с него часы, обшарил карманы. Там нашелся лишь голубой лифчик — у хозяйки явно была совсем маленькая грудь — и записка корявым девичьим почерком: «Дорогой Карим, это тебе. В память о ночи в ванной». Я выкинул и листок, и лифчик.
— Пока не вернемся на базу, я за старшего, — сказал я другим пешмерга.
В середине дня нам приказали занять прежнюю позицию. Я попытался объяснить по рации, что это очень опасно. Но мне ответили: «Приказ военного бюро». Я никогда не понимал такого дерьма и крикнул в рацию:
— Скажите, пусть военное бюро само защищает эту высоту своими задницами. Они хотят, чтобы нас всех порешили!
Я был уверен, что нас сотрут в порошок, и мне было очень обидно, не за себя, а за других молодых людей, тех, которые совсем недавно научились мечтать.
Через час пришел ответ:
— Если не вернетесь на позиции, партия вас всех казнит.
Все связисты слышали мой хриплый отчаянный голос, которым я крикнул в рацию:
— Нассать я хотел на вашу партию!
А потом я со слезами на глазах обратился к своим пешмерга:
— Послушайте меня. Партия хочет, чтобы мы все сдохли как собаки. Вчера мы поотрезали головы противнику, нынче ночью отрежут нам. На этой войне благородных не водится, ясно? Вы все бывали в сражениях. Сегодня ночью атакуете вы, завтра противник. Сегодня вас всех убьют. Теперь слушайте. Я пойду на вершину один. Мне уже давно на все наплевать. Партия решила наделать на этой вершине себе мучеников, а потом через сорок дней помянуть вас и всякое такое дерьмо. Я не меньше, а то и больше вашего боюсь смерти и не хочу, чтобы вас всех выкосили там наверху. Ступайте домой, к матерям. Если есть у вас силы уйти с этой войны, уходите и не возвращайтесь. Если есть у вас деньги уехать из этой страны, уезжайте навсегда. Если можете найти себе другое занятие, пробуйте.
Я раньше никогда так не думал, но за последние сутки случилось столько омерзительного, что меня окончательно достала эта моя гнусная жизнь. В тот момент в голове у меня звучали слова Сарьяса Старшего. Я впервые захотел стать «великим человеком», о котором он мне постоянно твердил.
Я не сомневался, что всем этим юношам ночью поотрубают головы. Я так и видел их тела среди камней, травы, горячей летней пыли. Двое бежавших пленных знали про нас абсолютно все, а враги в окопах наверняка опознали бы мой голос. Мне просто хотелось сдать этот дурацкий пик, пролив как можно меньше крови.
В ту ночь разошлись все пешмерга из моего отряда за исключением двух — они твердо решили умереть вместе со мной. Мы все трое сидели на своем грустном посту, дожидаясь противника. Ночь выдалась жаркая, комариная. Около полуночи мы почувствовали их приближение. Да, то, безусловно, были наши враги, они пришли с тяжелым оружием отомстить за своих мучеников. Сначала они засыпали нас снарядами, но мы не двинулись с места. Недвижно лежали возле пулеметов и выжидали. Около часа ночи они пошли в атаку. Я решил в последней своей битве сражаться достойно: ни один из нас не оставил позиции, пока не закончились пули. Часа через два боеприпасы у нас иссякли. Мы все трое легли на землю, обняв друг друга за шею и глядя на звезды.
Прошел примерно час; потом Самал-и Кунджи, ставший у противника проводником, закричал мне из-за ближней скалы:
— Сарьяс-и Субхдам, я знаю, что стрелять вам нечем. Сдавайтесь. Спускайтесь сюда, даю вам слово, что вас не убьют.
Аллах всемогущий, какое же это ублюдство в нашей стране — говорить пленным: «Даю вам слово. Вас не тронут».
Я предложил товарищам спеть песню «Камкаров». Сто лет их не пел. Бросил после смерти Сарьяс-и Субхдама. Мы на три голоса завели одну из их песен, и когда подошел противник, мы все еще пели. Когда нас уводили, они обхватили меня руками и объявили, что я — особый случай. Выдали мне банку кока-колы, я ее радостно выпил, даже со смехом. Моих друзей подвели к ближайшему камню и расстреляли. Все произошло очень быстро.
То были последние выстрелы, которые я услышал на поле боя. Не такие холодные, жестокие и страшные, как другие: они напоминали пение раненой куропатки.
— Сарьяс-и Субхдам, — сказали мне, — с тобой обойдутся иначе. Ты особый случай.
В этот миг я понял, что меня не убьют. Для меня приберегли участь потяжелее смерти.
Когда у меня забрали вещмешок, ремень, кушак и сапоги, я понял, что для меня война закончилась навсегда. Понятное дело, Музафар-и Субхдам, война продолжается, в самых разных формах. Те, кому выпали одни лишь бои в окопах, с криками и спасением под градом пуль, понятия не имеют о других видах боевых действий, куда более грязных и темных. Так вот скажу я вам, что войны интеллигентных людей в тысячу раз грязнее, чем битвы неученых дикарей вроде нас. Я вам это говорю, чтобы вы были настороже.
Меня отвезли на телевизионную станцию, чтобы я выдал им военные тайны. Меня до того ни разу в жизни не снимали на камеру. А тут они привезли целую съемочную группу. Я рассказал в камеру все, что знал. Все подробности воинской жизни, от убийства пленных до печальных проституток Карим-и Ширина. Рассказывал хладнокровно, как вот вам сейчас, — и без утайки: вставил в рассказ все шутки и прочее дерьмо, все разговоры, которые слышал, все тайные делишки в гостевом доме у Кейхосров-Ага Суфиан-Ага Садр Арами, шуточки рабочих в «Бураке», историю Профессора наших темных ночей, историю смерти Мухаммад-и Дилшуша.
Журналист, который брал у меня интервью, похоже, только что не спал в костюме и при галстуке. Впрочем, он оказался славным парнем. Велел мне говорить как хочется — они потом порежут. Каждый раз, как он употреблял это слово, я чесал голову и спрашивал, что это значит. Он отвечал: это значит, что они уберут все лишнее, объединят отдельные фрагменты, чтобы не было сбоев и разрывов. В общем, я рассказал всю историю своей жизни. Иногда он, похоже, принимал меня за чокнутого. Раз за разом задавал мне два одних и тех же вопроса. Я рассказывал про последнее гранатовое дерево мира, и он спрашивал:
— Но вы ведь и тогда были связаны с наемниками и предателями?
Я отвечал, что не был. О каких связях он вообще говорит? Я же тогда был другом Маршала и Профессора темных ночей. Как последнее гранатовое дерево мира может быть связано с наемниками, предателями и всем этим дерьмом?