Последнее гранатовое дерево - Али Бахтияр
Немытым и небритым явился я на свою прежнюю военную базу. Как всегда, припал обратно к груди партии, с пустым кошельком и желудком. Гражданская война тогда представляла собой одну волну стычек, следовавшую за другой. Противостояние разгоралось, потом затихало, и так снова и снова. Я опять стал сражаться, и в душе у меня поселилась дьявольская тяга к насилию. Как и любой безнадежный неудачник, я хотел одного — уничтожить мир и всех его богов. Главное было найти позицию, с которой можно расстреливать этот мир. Я не знал, зачем сражаюсь и за кого, кого убиваю, кто убивает меня. Это не имело значения.
Я полностью погрузился в эти кровавые разборки. В городе бывал редко, торчал в горах, на опорных пунктах и на передовой. Кланялся начальству, с удовольствием превращался в беспощадного служаку. Борода отрастала все длиннее, как у дервиша. Бой не бой — я все время жил будто по сигналу тревоги. Неделями не снимал форму, и пока товарищи отсыпались, я нес за них службу. Сидел, точно безумец, во тьме, вслушиваясь в шорох ветра и перешептывания чутких ночных существ. Даже когда заключали перемирие, я оставался в горных и пещерных лагерях, дожидаясь новой волны противостояния.
Я стал так же уродлив, как и войны, в которых сражался. Я не мог не стать служакой войны, служакой командиров, которые меня кормили и отдавали приказы: «Стреляй, Сарьяс-и Субхдам. Стреляй, сукин сын. Стреляй, мать твою так». Офицерам я нравился: им нравились все, кто охранял их точно сторожевые псы. Я то и дело оказывался на переднем крае. Если нужно было занять какую-то недоступную высоту и не находилось добровольцев, я первым делал шаг вперед и говорил: «Пошлите меня». Меня прозвали Танком.
Периоды перемирия были самым тягостным временем моей жизни. Я по два раза в день чистил винтовку, а остальное время спал. Когда другие пешмерга слушали «Камкаров», я уходил в сторону. Все, что напоминало про былые замечательные дни, причиняло мне боль. Если до меня все-таки доносилась музыка «Камкаров», я брал семидесятипятизарядный магазин и палил в небо. Брал снаряд для РПГ и стрелял в усталые долины между гор. Изо всех сил пытался убить воспоминания. Однажды вечером я сидел на валуне на высокой вершине, и тут один из пешмерга сообщил мне:
— Сарьяс-и Субхдам, в город приехали «Камкары». Выступать будут.
Он это сказал так громко, что эхо заметалось по горам и долинам. Он вспомнил, что я всегда мечтал попасть на их выступление. В ночь концерта я спустился в долину, вытащил пистолет и выстрелил себе в голову. Не переживайте. Не надо. Я не умер. То была самая дерьмовая чушь на свете. Пуля просто оцарапала мне лоб — остался длинный шрам, но я не погиб.
После ранения командир дал мне особое задание. Доставить письмо в город одной проститутке. Поговаривали, что скоро опять начнутся бои, сам он уехать не мог, а я лучше других умел держать язык за зубами. Сперва он сказал, что это письмо его сестре, потом, подумав, добавил:
— На самом деле нет. Оно одной проститутке. Я по ней с ума схожу — совсем рехнулся.
Письмо я доставил. Проститутка оказалась очень красивой хрупкой женщиной, работала в опрятной государственной конторе. Она была так прекрасна, что во мне едва не возродилась тяга к жизни. Я едва удержался, чтобы не встать на колени и не позвать ее замуж. Но когда я отдал ей письмо, она откликнулась с явным отвращением:
— Чего, этот придурок? Я думала, письмо от Ихсана. А оно от этого. А ты, большеголовый урод, зачем мне его притащил? Ну и подарочек! Приходи через час за ответом.
За этот час я успел сходить на базар и увидеть разгром армии тележек. Именно в этот день явились сотни полицейских, похватали их и уничтожили. На улицах, в проулках, перед входами в торговые центры и кайсари лежали целые кучи сломанных тележек. Я пришел, когда расправа уже завершилась. Я стоял среди моря обломков, улицы были усыпаны искореженными ящиками и коробками. В воздухе пахло окончанием войны. Тут и там на фрукты, рыбу, сигареты и иранские шампуни пролилась кровь уличных торговцев. Я видел, как полицейские поливают из брандспойта и избивают уличных торговцев, затаскивая их в зеленый пикап. Я, подобно бойцу, который разыскивает на огромном поле битвы тело товарища, пошел вдоль рядов поломанных тележек и постепенно добрался до того места, где Профессор наших темных ночей обычно ставил свою. Прямо там я и обнаружил обломки «Подноса Кажаль», некогда самой красивой тележки мира, теперь превратившейся в груду обломков. После смерти Сарьяса она перешла к одному парню, который на бывшем месте Сарьяса продавал с нее турецкие и персидские кассеты. Рядом блестела нитка голубых бус. Я хотел их подобрать, но не решился. Мне не хватило мужества открыть врата воспоминаний. Я просто застыл на месте и разрыдался. Уничтожение «Подноса Кажаль» обозначило конец эпохи, о которой теперь уже никто не расскажет, кроме меня. Оно стало началом конца всей красоты мира.
В любом бою я последним уходил из передовых окопов. Под свист гранат, в пыли от взрывов и дыму от гранатометов я кричал, в кровь раздирая горло, — и противник мог меня слышать:
— А ну, не отступа-а-а-а-а-ать!
Когда-то я был самым юным наемником в стране, после восстания я прославился как человек, успевший повоевать на всех фронтах гражданской войны. Оглядываюсь назад, и мне кажется, что я одновременно воевал сразу в нескольких местах: утром в одном, вечером в другом, ночью в третьем. Многие считали меня самым храбрым человеком в стране, потому что я всегда последним покидал поле боя. Я дал себе слово не снимать сапоги, вещмешок и ремень до окончания войны. Даже когда нам приказывали отойти, я иногда отказывался, продолжая кричать без умолку:
— А ну, не отступа-а-а-а-а-ать!
Никто не понимал, зачем я так.
Музафар-и Субхдам, нет в этом мире вещей, которые были бы связаны так же тесно, как отвага и безнадежность. Вы меня понимаете? Храбрый человек лишен надежды, поскольку надежда из любого сделает труса. Почему я последним уходил из окопов? Потому что у меня не осталось ни крупицы надежды. У всех моих друзей были хоть какие-то мечты. Они дожидались свадьбы, хотели эмигрировать, мечтали о старшем офицерском звании. У меня единственного не было ни единой мечты. Где бы в горах Курдистана ни прозвучал боевой выстрел, я всегда оказывался там: длинная борода, вещмешок, дьявольский взгляд, все такое. При себе у меня были калашников и гранатомет, и будто дьявол, вырвавшийся из ада, я искал самую высокую точку. Подставлял обнаженную грудь ветру и собственной ярости и ревел так, что содрогалось все тело:
— А ну, не отступа-а-а-а-а-ать!
Я выскакивал ниоткуда с гранатой в руке и бросался на противника, орал на все минное поле, перепрыгивал через колючую проволоку, как будто играл в детскую игру. Под стрекот пулеметов мчался сквозь шелест пуль навстречу вражеским порядкам, выкрикивая все, что так долго держал в себе. Стоя посреди залитого кровью поля боя, под шквальным огнем, я кричал:
— Ты где, Мухаммад-и Дилшуша? Маршал, ты где? Почему вы меня не слышите?
Наш отряд был из тех, которые не брали пленных. Нас было двадцать человек, совершенно отпетых, длиннобородых и все такое. В войну мы погрузились по самые уши. Командир наш был из тех, кто не живет без женщин и выпивки. Звали его Карим-и Ширин [59], хотя сам дьявол никогда бы не смог объяснить, кто ему дал имя, означающее «сладкий». Об этом ходили сотни баек: что он работал в магазине сладостей «Гулала», что в ранней молодости он втюрился в шлюху по имени Ширин, что на вопрос о том, какова на вкус вошедшая в его жизнь женщина, он отвечал: «Сладкая, очень сладкая». Видит бог, в жизни я не встречал человека, который бы ночами так тосковал по женщинам. Все начиналось, как только в окопах стихало. Он не был женат, но женщины у него имелись во всех углах и уголках страны. В момент затишья на фронте я, бывало, приваливался к камню или дереву и, не снимая вещмешка, потягивал чай, а он рассказывал мне о проститутках, которые произвели на него особенно сильное впечатление.