Сергей Лебедев - Предел забвения
Библиотека как ход в прошлое не сработала; и даже старинные книги с экслибрисами, вырванные из единства библиотек их прежних хозяев, казались опустившимися бродяжками, уже не помнящими имени на обложке, любому дающимися в руки, любому позволяющими себя читать; не реликвия, не раритет — ощущение ценности книги улетучилось из них, и остались только тома в покоробленной коже.
Музей оказался еще безнадежнее библиотеки; он был слишком нов, этот музей, и его создатели слишком заботились иметь хорошее, достоверное прошлое; поэтому весь музей был инсценировкой, крепким новоделом: так непритязательно и в то же время основательно декорируют рестораны под старину. В центре зала стояла реконструкция землянки, где якобы жили первые поселенцы, основавшие город, — заключенных именовали «поселенцами»; землянку сложили из первосортных бревен, остеклили низкие окошки, крышу покрыли ровным дерном; это был исторический аттракцион, попытка выправить себе родословную.
Под стеклом витрины лежали котелок из консервной банки, изгрызенные крысами резиновые чоботы проходчика, ржавый фонарь, еще какие-то предметы, настоящие, неподдельные, но, положенные под стекло, подсвеченные яркими лампами, они казались застывшими комками грязи из тракторной колеи, которые почему-то выставили в музее. Прошлое не приближалось, а, наоборот, отдалялось, и экспонаты представали как свидетельства некой цивилизации — земной ли, внеземной, — к которой мы, ныне живущие, не причастны; «смотрите, у них там тоже была жизнь» — говорили витрины, и респектабельное настоящее, стыдясь неказистости прошлого, — затем и строили землянку из самого качественного леса, — показывало ряженых, спешило заявить, что прошлое — в прошлом, и заталкивало его туда поглубже, в душный мешок, в рукав, в погреб.
Рядом с витринами, представляющими историю города, были витрины с экспонатами археологическими; самодельная ложка из дерева, зажигалка из гильзы — а по соседству костяные наконечники стрел и копий, обточенные камни-рубила, иглы из костей рыб, глиняные бусы; и было странно видеть, что, несмотря на разницу в замысле и материалах, и те и эти вещи равно отстоят от нас на неопределенно большое время; что они ближе друг к другу, чем к нам.
Заключенные тридцатых и сороковых, жившие в земляных норах, прежде чем построили бараки; рыбаки и охотники неолита, оставившие в окрестных горах рисунки-петроглифы, ловчие солнца и кормчие луны — они были родственны между собой в пещерной тьме, где первое чувство разума есть чувство боли; и мне вспомнился давний знакомец, старый профессор-археолог, изучавший неандертальскую культуру, а потом арестованный и отправленный в лагерь.
Мы познакомились с ним в тех местах, куда он был сослан и где впоследствии остался жить; он занимался уже историей местных племен, населявших узкие и длинные песчаные косы среди тысяч километров болот. Там во времена, близкие к нашим, еще творился жизнью народа эпос, и большие события эпохи, войны, революции вплетались в его узор, перетолковывались в мифологической картине; Николай Второй, Ленин, Сталин превращались в героев срединного мира, большевики рождались из земли; битвы и сражения доходили сюда как волна, ударяющая в дальний берег, приимчивый миф оприходовал их без разрушения собственной цельности; план ГОЭЛРО превращался в сражение за солнце, коллективизация — в схватку духов земли и духов войны, истребовавших все плоды земные для дела смерти.
Профессор изучал эти племена без научной отстраненности, точнее, не отделял собственного восприятия от восприятия тех, чье сознание, проявленное в образах мифа, он исследовал; профессор говорил, что он на себе проверил действенность, спасительность мифического восприятия действительности, которое преображает ее в битву древних, полиморфных сил добра и зла, битву без разделенности на воюющие стороны. В этом сознании добро еще не отъединено от зла, они растут из одного бытийного корня, легко перетекают друг в друга, они близки и братственны; например, то, что в реальности является злом, представляется добром — и, побеждая, знаменует победу добра, хотя на самом деле верх одержало зло. Так, считал профессор, сознание спасается, длит благодаря мифу призрачное присутствие добра, тогда как взгляд без искажающих линз мифа, взгляд в лицо тотальности зла уничтожил бы человека.
Но при этом профессор не забывал давних своих научных интересов и любил рассказать, как в лагере он, изучавший неандертальцев, входивший в немногие пещеры, где сохранились их стоянки, исследовавший скелеты, по которым ученые пытались восстановить облик некогда живших существ, — в лагере он духовным чувством понял, что те, кого он полагал исчезнувшими десятки тысяч лет назад — вокруг него.
И научное открытие, что неандертальцы не были предками человека, что они представляли самостоятельный подвид и враждовали с человеческим родом, случившееся в последние годы жизни профессора, утвердило его в ненаучной, но в ином смысле точной гипотезе: что древние антропоидные расы не исчезли, они научились сосуществовать с людьми, сроднились с ними в облике, но людоедская их суть осталась прежней; что в годы, когда человеческое в человеке предается поруганию, эта суть обнаруживает, предъявляет себя: людоеды открыто исповедуют, так сказать, свое людоедство. Впрочем, и эту гипотезу профессор употреблял как метафору; «так спокойнее, чем понимать, что все виденное мной принадлежит человеческой природе».
В городе был еще и геологический музей; главными экспонатами в нем были местные породы, из которых делались потом удобрения, и минералы, содержащие редкоземельные металлы.
И те и другие были некрасивы — один только невзрачный камень, и было странно, что весь город — десятки тысяч людей — возник только для того, чтобы добывать этот камень, зрительно заурядный; глядя на минералы церия или скандия, ты умом понимал, что в них, как примесь, есть эти самые металлы, стоящие чрезвычайно дорого, но их стоимость была сугубо умозрительной.
Конечно, ты судил в некотором смысле как обыватель, ждущий ощущения наглядной ценности, которое оправдало бы масштабность затрат, — комбинаты, карьеры, шахты, — но в то же время в этом обывательском взгляде было что-то очень верное; он как бы подсказывал, что труд здесь имеет какое-то специфическое значение и бессмысленно судить о нем по его плодам.
Даже в угле, извлеченном из шахты, спрессовано яростное солнце юры, солнце великанских тварей и хвощей, и уголь, окаменевший торф древних болот, помнит этот блеск чешуйчатых шкур, помнит жар солнца, бывшего моложе на сотни миллионов лет, уголь — не зря и тепло, и еду считают на калории — кажется пищей огня, и древнее почтение человека к огню делает уголь хлебом пламени, чем-то весомым в деле жизни. А породы и минералы, которые лежали в музее, ничего не говорили сердцу, они могли стать чем-то ценным только в цепочке химических превращений, переменив несколько конвейеров, и, казалось, отколов такой камень отбойным молотком, шахтер должен себя спросить — а зачем я это сделал? — и должен как-то себя убедить, что труд его имеет смысл, приносит людям пользу — слишком велико расстояние между куском серой неказистой породы и выходом полезного вещества.