Иван Зорин - Дом
Приговорённый, дом затих в ожидании последнего часа. Жильцы забились по квартирам, как тараканы в щель, столкнувшись на лестнице, делали вид, что не знакомы, а на улице переходили на другую сторону, точно связанные общей тайной, за которую было стыдно. Настали времена, когда никто никого не замечал, а, чтобы привлечь внимание, надо было вопить так громко, что в ушах лопались перепонки, да и тогда лишь плотнее закрывались окна и задёргивались глухие шторы. Дом помрачнел, казалось, съёжился, его выцветшая за годы краска местами ещё желтела, как шелушившаяся кожа, на буром сыром кирпиче. Наступила его последняя осень. По утрам, когда во двор обычно высыпала ребятня, теперь было пусто и тихо до тех пор, пока не открывалась закусочная, около которой собирались стаи бродячих собак с облезлыми мокрыми хвостами, и только внук Авессалома, в очередной раз поругавшись с отчимом, выбегал из подъезда с плеером в ушах и, отрезанный от всего электронной музыкой, пританцовывал в жёлто-красном листопаде. Все чувствовали приближение конца, как насекомое — дождь, ощущали неотвратимость переселения, однако вина за происходившее была для жильцов, как лысина, − на чужую показывали пальцем, а свою не замечали, и, когда в дом пришла беда, они лишь растерянно разводили руками, будто спрашивая: «Как ты нашла нас?», не слыша раздававшегося в ответ хохота: «Это просто — на карте счастья дом выглядит белым пятном!» У восьмивратной крепости не нашлось ни единого защитника, никто не взял на себя роль её заступника, даже мёртвые оставили его в беде, покидая места, где провели жизнь.
− Я была здесь несчастна, − шевелила губами Молчаливая, точно перебирая невидимую шерстяную нить. Она больше не изъяснялась на своём головоломном языке, была красива, совсем не походя на Исаака, будто и не случалось печальной истории её любви.
− Я был здесь несчастен, − признавался Савелий Тяхт, прикованный к дому невидимыми цепями, проживший в нём рабом на галерах.
− Мы были здесь несчастны, − вторили им Дементий Рябохлыст и Викентий Хлебокляч, проводившие жизнь в пустых спорах, доказывая каждый свои заблуждения.
Лука видел, как духи мертвецов парили, слетаясь орлиной стаей, плыли в тускло светившемся мареве, поднимавшемся над каналом, они были в одинаковых судейских мантиях из чёрного сукна с блестевшей золочёной перевязью, косым шрамом полосующей грудь, и высоких квадратных колпаках с кисточкой. Спускаясь, они медленно кружили, точно водили хоровод вокруг дуба, с которого упал Академик, выросшего у Луки на глазах, так что он понял — в их времени, в той вечности, где они пребывают, ничто не исчезает, оставаясь нетронутым, не подверженным тлению, и ему сделалось стыдно за свою никчемную, жалкую попытку изменить прошлое, переписав домовые книги.
− Я обвиняю дом в загубленном таланте! — вытянул палец присоединившийся к мёртвому хороводу Ираклий Голубень. — В том, что не дал ничего сделать для искусства!
− Я обвиняю его в потерянной любви! — возвысила голос Молчаливая. — В том, что он растоптал светлые чувства!
− У него свой бог! — показывал на дом о. Мануил, точно видел в окне хохочущего зелёного человечка.
− И он сбивает с пути! − в два голоса поддакнули о. Мануилу выросшие за спиной Архип и Антип, проклиная пустые метания, в которые вылилась их жизнь.
− Я обвиняю дом в семи смертных грехах, − продолжал о. Мануил. — Которые свелись к одной безмерной, беспросветной тоске!
− И печали, − вставила Молчаливая.
− И гордыни, − поправил Нестор, приняв позу раскаяния. — Простите, что я не смог победить дом, не смог превратить его в образцовую вселенную.
Собравшиеся закивали, и Лука увидел струившийся золотой дождь, который спутал с их слезами.
− Родившиеся в доме и нашедшие в нём свою кончину имеют право на суд, − негромко сказал кто-то, черневший под дубом, которого Лука за непрестанно прибывавшими духами, не разглядел.
Сгрудившись, мертвецы стали совещаться, отчаянно перешёптываясь и жестикулируя, словно канатоходцы под цирковым куполом.
− Неужели жизни было мало? − раздался из-под дуба насмешливый голос, из-за спин вынырнула завёрнутая в чёрный плащ фигура, и Лука увидел Людвига Циммермановича Фера. − И каков приговор? − рубанул он, точно спустил с плеча точильный станок.
− Я осуждаю! − опустила большой палец Молчаливая.
− Я осуждаю! — оттопырил его вниз Марат Стельба.
− Мы осуждаем! − повторили остальные её жест. Людвиг Циммерманович зевнул в волосатый кулак.
− Так тому и быть, − почесал он раздвоенный, как копыто, подбородок.
Первым уехал Антон Сиверс с семьёй. Недаром он раньше служил в армии — операция отхода была проведена по-военному быстро, чётко и безжалостно по отношению к Авессалому: собрав на заре чемоданы, поспешно сели в такси, так что с ним не попрощались ни дочь, ни внук. Накануне Сиверсы получили письмо: «Верность — только разновидность предательства, которая выдаёт низкий интеллект. Приедете?» Письмо было от Израиля Кац — за океаном Яков сменил имя. Вместе с новым именем он приобрёл славу успешного, удачливого коммерсанта и тот брезгливый, оценивающий взгляд, которым измерял мир Соломон Рубинчик. Вместо пропавших страхов у Якова, когда-то остро переживавшего одиночество, пробудился за океаном один, стоивших их всех вместе взятых − ностальгия, которая душила его изо дня в день, и от которой не спасала даже работа. С годами в нём заговорил и голос крови: вместе с сыном Яков приглашал его семью. Воскрешая призраков, Яков тосковал даже не по родине, которую давно благополучно забыл, а по своим обманутым надеждам и несбывшимся юношеским мечтаниям, вспыхнувшим с новой силой на заокеанской почве, едва переменилась обстановка, и теперь, вызывая родню, он хотел доказать себе, что не совершил ошибки, перебравшись за тридевять земель, а если доказать не получится, то разделить её с земляками. И вскоре к его бывшим родственникам, покинувшим дом, присоединилась и Лида, погрузившаяся после ухода от Якова в религию. Она получила короткое послание: «Бог везде один». Перечитывая его целый день, она вспоминала Якова, свою жизнь с ним у Александры Мартемьяновны, думала, что Бог один, зато дьявол многолик, а к вечеру, когда выплакала все слёзы, затеяла уборку, сгребла в кучу пыльный хлам и, оставив дверь открытой, вынесла в мусоропровод, но вместо того, чтобы вернуться, вдруг спустилась по лестнице и, как была в домашнем халате и с мусорным ведром в руках, отправилась в аэропорт. Увидев, что оборона дала брешь, Лука удвоил рвение. «Соглашайтесь, пока не поздно, − шептал он на ухо. — Последних просто вышвырнут, вы, что, хотите кончить, как Иванов, Петров и Сидоров?» В отличие от Нестора и Тяхта Лука ориентировался в действительности и, как рыба, раздвигающая водоросли, шёл к своей цели. Он отдавал себе отчёт, в каком мире живёт, стараясь поддерживать в доме иллюзию права, соблюдать лишь видимость законности, возведя в принцип беспринципность. Дом, выстоявший в эпоху ветров, перенёсший эпидемию неусидчивости, был обречён. Среди его обитателей уже не было способных на жертву. Даже мёртвые, эти духи очага, домашние ангелы-хранители, больше не стерегли своей бывшей обители, не защищали наследников своих разочарований, на которых им было наплевать. Это видел Лука. Это увидели и остальные. И тогда начался исход. В короткий срок освободились квартиры, и заключительной главой в истории дома стала эпоха великого переселения.
«Кончился век помрачения!» − подвёл черту Лука, поставив точку в домовой книге. И вдруг почувствовал себя смертельно уставшим, постаревшим на тысячу лет, тем самым кораблём-призраком, о котором пророчествовал в колыбели, стремившимся возвратиться в порт приписки, но обречённым вечно сбиваться с курса, и у него огнями святого Эльма внезапно вспыхнула мысль, что не дом сводит с ума, а в нём рождаются сумасшедшими, и мысль эта осветила весь его путь, в котором он не сделал даже первого шага, плутая в потёмках своего безумия. И всё же Лука искренне верил, что в дом, бывший домом для душевнобольных, въедут другие люди — со здоровой психикой, незамутнённым сознанием и ясной целью. В одной из квартир кружились на сквозняке перья вспоротой подушки, на полу грудились многочисленные пары стоптанных ботинок, точно её обитатели впопыхах ушли из дома босиком, и надрывно звонил телефон, звонил и звонил, до тех пор, пока Лука не взял трубку и не услышал далёкий мужской голос с приятной хрипотцой, говоривший с заокеанским акцентом, ответив, что да, всё кончено, жильцы разъехались, и дом готов к новому заселению. Напоследок он обшарил весь дом в поисках бумажных свидетельств прошлой жизни, потом, разорвав книги на листочки, наделал из них бумажных «голубей», которые запустил из окна, так что они покрыли землю жухлой осенней листвой. Восьмивратная крепость пала, распахнутые настежь подъездные двери чернели глазницами, и только переживший себя Авессалом, заросший, словно библейский пророк, задрав голову, смотрел, как страшно зияют окна опустевшего дома.