Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
Что еще будет, думал он. Что ждет меня за дверьми? Он озяб. Откуда было ждать ему ответа? Мы стоим перед дверьми, ждем, стучим, входим и опять выходим и знаем, что так будет всю нашу жизнь; и всегда мы будем помнить те двери, перед которыми мы уже стояли, ждали, в которые входили и из которых уходили навсегда.
Хильда никогда больше не приходила в квартиру родителей. Господин Нечасек спустя какое-то время вернулся к Хильде. Скоро его призвали, а через три военных года объявили пропавшим без вести. Во время его побывок Хильда зачала от него двух детей, с которыми после извещения уехала в неизвестном направлении. Но тогда уже призвали и мальчика. Марихен отвезли в больницу, где четыре года спустя после случая на лестнице ее умертвили инъекцией. Брат ее погиб. Отец и мать Дурочки Марихен замкнулись в молчании своей обокраденной и растраченной жизни.
На второй день после того, как Хильда с помощью мальчика так внезапно покинула их дом, отец, мать и сын сидели после ужина за столом. Отец спросил негромко, не отрывая глаз от книги:
— Ты в последнее время бывал на чердаке?
— Да, — ответил сын.
Отец посмотрел на него, и мальчик почувствовал, как краска заливает лицо. И так же, как Хильда два дня назад с немым вздохом опустилась на подушки, так и в отце вдруг что-то погасло. Осторожно и беззвучно он закрыл книгу, положил на нее руки и коснулся их лбом. Мальчик сидел молча, боясь шелохнуться.
GÜNTER RÜCKER Hilde, das Dienstmädchen © Aufbau-Verlag, Berlin und Weimar 1984
Хельга Кёнигсдорф
НЕПОЧТИТЕЛЬНОЕ ОБРАЩЕНИЕ
©Перевод. И. Каринцева
Свеча справа. Как всегда. Едва уловимо дыхание, которым она себя истребляет. От ее света никакого проку. Свет, нужный моим глазам, я получаю от лампы слева. И все-таки я эту свечу зажигаю. Вновь и вновь. Год. Два года. И не успела оглянуться, как оказалось, что уже двадцать лет, даже больше. Все то время, как сижу за этим письменным столом. Каким бы ни было освещение, я непременно ставила и ее, эту свечу. Разумеется, не всегда это был тот же стол и та же свеча. Но это не меняет дела. На какой-то миг мне даже кажется, что я никогда и не вставала из-за него. Что такое вот существование — склонясь над столом, царапать математические формулы на листе бумаги — и было моей истинной жизнью. Какая же это услада! Какая ясность! Какие высокомерные построения! А потом — провалы. Резкая боль в области темени, от которой, хоть криком кричи, ничего не поможет. Сомнение в собственном праве на существование. И внезапно, когда кажется, что все погибло, — новая идея. Стало быть, опять все сначала. По сравнению с этим адским метанием между огнем чистилища и ликующей осанной все остальное мое существование было едва ли не банальным. Во всяком случае, мне так казалось. В какой-то миг.
В действительности все было совсем иначе.
Конус пламени гнется и извивается, словно жаждет свободы. Независимости от фитиля, который его питает. Я не в силах более не замечать этого. Слишком откровенно поддается он чужим влияниям. Потоки воздуха, указывающие на какое-то движение. Движение за моей спиной в комнате. Я знаю, что там никого нет, и сосредоточиваюсь на своих уравнениях. Пытаюсь, во всяком случае. Но мне это не удается. Явственно ощущаю чей-то взгляд на затылке.
Только не оборачиваться. Оглянись я — так несомненно что-то произойдет. Что-то, что больше нельзя будет объявить несовершившимся. Я смотрю на лист бумаги и читаю, что сию минуту написала. Но информация застревает уже в сетчатке. Бессмысленное разветвление знаков.
Соблазн запрещенной комнаты. Не воспринимала ли я этот запрет как несправедливое требование? Руководствоваться ли мне теперь слабостью и страхом? Нет. Я хочу смотреть правде в глаза. Я оборачиваюсь.
2Основания радоваться нет. Напротив. По многим, и весьма различным, причинам — досадно, даже тягостно. Симптом болезни. Я сжимаю губы и крепко прикрываю веками глаза. Ничего не помогает. Видение остается.
Еще никогда угроза моей жизни не была столь велика, как этой осенью. Но я еще должна быть довольна. Могло быть гораздо хуже. Все-таки я перешагнула порог средней продолжительности назначенной мне жизни. Условной продолжительности. Судя по тому, что я теперь знаю. С этой точки зрения — уже прибавка. Моя нынешняя жизнь. Которая все больше и больше становится видимостью. Ее поддерживают, превращая при этом в пустую форму, маленькие зеленые капсулы. Два раза в день. Неразжеванные. Врачебное искусство оценивается по внешнему виду. И я с врачами заодно. И хотя они этого не говорят, я замечаю: отсрочка физической гибели ведет к перегрузке душевных сил. Стало быть, я должна сделать выбор. Нет. У меня нет выбора.
Не страдаю ли я спутанностью сознания? Уже? А стоит мне испугаться, они утешают. Все еще может прийти в порядок. Надо только сократить число капсул.
Только? А что потом?
Я установила для себя границу. Звучит вполне логично. Об этом можно даже открыто сказать. И встретить одобрение. Это похоже на обещание. Но чем больше людей его принимают, тем сильнее гнетет меня эта мысль. Собственное мое решение превращается в чужой приговор. Ты приговорен.
Я глотаю зеленые капсулы и настраиваюсь на появление галлюцинаций. Так что видение меня врасплох не застает. Должна признать, я испытываю даже известное любопытство. Я твердо решила не терять над собой контроль. Разделять мир реальный и мир мнимый. По крайней мере насколько это возможно с помощью разума. В данном случае это очевидно. Дама, сидящая передо мной, в моем кресле-вертушке, умерла пятнадцать лет назад.
Она тотчас решительно отвергает даже мысль, что она всего-навсего продукт нарушения функций моей центральной нервной системы, связанных с дофамином. Красивым, ясным голосом старой женщины, с явно венским произношением объясняет она, что наша встреча произошла благодаря невероятному, однако вполне возможному событию — столкнулись два мира, порожденные сновидениями, не подчиненные законам пространства и времени. Ей, по-видимому, очень важно установить между нами равноценность.
На это я возражаю: если она настаивает на сновидении, что нельзя поставить ей в вину, поскольку известные выводы в результате научных исследований мозга были сделаны только после ее кончины, если она, стало быть, на этом настаивает, так речь может идти единственно о моем сне, ибо видеть сны можно лишь о прошлом, но не о будущем. Я имею в виду реальное будущее. Не путать с мечтами о далеком будущем. Я совсем потерялась в многозначности языковой логики.
Но она физик. Естествоиспытатель. Мы не зависим от продуктивности языковых неувязок. Смерть освобождает время от подсудности. Утверждает она. Это личный опыт дает ей преимущество передо мной. К сему мне добавить нечего. И все-таки ее утверждение представляется мне сомнительным. Что я и высказываю. А также, что она и раньше уже защищала ложные теории. И даже с некоторым успехом.
Она раздосадована. Однако возразить ей нечего, ибо эти факты общеизвестны. Хочет что-то сказать. Но молчит. Меркнет. Исчезает.
3Этот первый случай сверхчувственного восприятия непостижимого разуму все-таки меня тревожит. И прежде всего — независимость призрака. Почему им должна быть именно Лизе Майтнер. Физик, причастный к открытию расщепления ядра урана. С чем у нас теперь хватает передряг. Что и говорить.
Собственно, мне-то не все ли равно? На мой век его хватит, нынешнего устройства мира. Я могла бы, потирая руки, сказать: что меня постигло, приравнивает меня к другим людям. Погодите же! Но ликованье застревает у меня в горле.
Лизе Майтнер дожила до девяноста лет. Мне всего половина, а дни мои, можно сказать, сочтены. Но это не так уж важно. Мне представляется, словно я вырезала у себя чрезмерно большую часть жизни. Сколько всего могу я уже пометить галочкой. Не осталось почти ничего, что бы я упустила. Я едва ли не сожалею, что оскорбила ее. Я вела себя некорректно. Не я ли жаловалась на собственные мученья за письменным столом. Какой же ранимой должна тем более быть она. Она: ни любимой не была, ни матерью. Какой же гнет работоспособности она испытывала! Как мужчина. Более сильный, чем мужчина.
Ах нет. Я в некотором замешательстве. Сожалеть ведь значило бы признать ее независимое существование. Я пытаюсь забыть этот призрак и сосредоточиться на реальном мире. Включаю радио и слушаю с утра до вечера сообщения, комментарии, дебаты, решения. Безопасность достигается устрашением. Больше боеголовок. Больше ракет. При этом на деле-то речь идет о совершенно новом оружии.
Человек добр. Человек не хочет зла. Но обстоятельства. Экономические. Проклятые. А врачи в концлагерях? А торговцы оружием? А стратеги, рассчитывающие на гигантское число убитых?