Марсело Фигерас - Камчатка
Я чуть было не пропустил Бертуччо.
Когда он вышел из школы, я не подскочил к нему, а пошел параллельным курсом, по противоположному тротуару. Бертуччо тоже кажется прежним. Все тот же халат, тот же портфель. Шагая, он что-то напевает – что именно, мне не слышно. Вообще-то я хотел спрятаться за дерево и неожиданно преградить Бертуччо дорогу (театрализованное появление в его стиле), но боялся его проглядеть – вдруг я его не увижу из-за укрытия и он уйдет? Пока я колебался, Бертуччо вышел и пошел себе, напевая под нос, и мне оставалось лишь торопливо следовать за ним по другой стороне улицы Йербаль, гадая, скоро ли удастся перебежать по мостовой – машин было много – и что я скажу ему. «Привет» – это что-то дебильное, исчезнуть черт знает на сколько, а потом сказать «привет»… нет, надо выдумать что-нибудь получше. Дом за домом, квартал за кварталом… а я все наблюдаю за ним и не могу решиться, примечаю каждый его шаг, каждую гримаску, спрашиваю себя, естественно он держится или чуть наигранно, настоящий ли это Бертуччо или актер, получивший его роль; не успеваю опомниться, а мы уже подходим к его дому; тут идти всего-то два с половиной квартала, рядышком.
Бертуччо нажимает на кнопку. Внутри пищит – хоть мне его и не слышно – сигнал домофона. Бертуччо входит в подъезд.
Я остаюсь у дома напротив, точно рыба на мели, тяжело дышу – я не выдержал темп. Хотя я остановился, мое сердце продолжает ехать на поезде, и три «л» в «л-л-луп-дуп» сливаются в одну. Я ругаю себя последними словами, гадаю, что делать, вспоминаю то, о чем я велел себе не забывать, – «не оглядываться назад, колебания смерти подобны, есть только то, что впереди, – побег и свобода».
Я снова надеваю халат. Перехожу улицу и прячусь между двумя припаркованными машинами. Позвонить по домофону мне даже в голову не приходит; моя интуиция, мое врожденное чувство времени уже включилось, но лишь через несколько минут я пойму, как хорошо они у меня развиты. Я жду, пока кто-нибудь войдет в подъезд или, наоборот, выйдет. Вскоре дверь распахивается, появляется женщина с пышно завитыми волосами; состроив рожу отличника, я вхожу с таким видом, словно всю жизнь здесь живу, женщина меня пропускает, я здороваюсь, и она откликается – «какой вежливый мальчик».
Звоню в квартиру Бертуччо. Открывает его мама. Я улыбаюсь ей – лучезарнее не бывает; мое «здравствуйте, сеньора» звучит как-то чересчур уверенно, наигранно, словно я – не я, а актер, играющий мою роль, и, уже занося ногу над порогом, я для порядка спрашиваю: «А Бертуччо дома?», и она говорит, что его нет – он обедает у тети, и меня пробирает озноб, словно Гудини, когда он погружался по самую шею в ванну со льдом. «Как же так? – думаю я. – Я ведь видел, как он вошел. Не мог же он пройти мимо своей двери?» В голове у меня проносятся всякие абсурдные предположения, вроде тех фантазий, которые обуревают людей в поезде: сосед-маньяк подкараулил Бертуччо в подъезде и уволок в свою квартиру или Бертуччо решил увильнуть от обеда и незаметно проскользнул с бутербродом на балкон, потому что на крышах всегда полно интересной рухляди, крыши много чего рассказывают… И тут меня осеняет.
– Жалко, – говорю я. – Мне так хотелось с ним повидаться. Скажите ему, что я заходил.
К счастью, женщина, которая спала с открытым ртом, сошла раньше меня. Мне удалось присесть хотя бы на две остановки. Смотреть в окно было уже особо не на что: город сбежал, а крыши домов презрительно смотрели на меня сверху, не раскрывая своих тайн. Я знал, что через несколько минут все уладится, что родители меня немножко поругают, поскольку я выкинул запрещенный и даже опасный фортель, но Гном наверняка давно во всем признался, и они решили ждать моего возвращения, зная, что дорогу я помню и умею переходить улицу… и вообще они знают: я непременно вернусь. Может, даже орать не станут, когда увидят, что я плачу, а я предчувствовал, что расплачусь, у меня уже заработала интуиция, мое врожденное чувство времени – по сути, это одно и то же; плачу я редко, но уж если заплачу, папа с мамой размякают, как желе. Когда я понял, что расплачусь, то успокоился, через несколько минут все уладится, и я отвлекся на дядьку, который играл на аккордеоне и продавал лотерейные билеты, он был слепой, я задумался, как устраиваются слепые, чтобы им не подсовывали фальшивые деньги, слепым не нужны крыши, чтобы сваливать там лишнее, поскольку они и так ничего не видят… Что только не приходит в голову в поезде!
76. Мы играем в «Стратегию», и мне почти везет
То был вечер исторической партии в «Стратегию».
После ужина мы с папой расчистили стол и начали сражение, Гарри Гудини против капитана Немо. Как всегда, играли до полного уничтожения противника. Но на этот раз события отклонились от обычного сценария: я начал брать верх. Побеждал на всех фронтах. Громил врага наголову. Казалось, кубик у меня заколдованный – как ни кину, выпадают одни шестерки. Армия синих наступала по планете, небрежно склевывая арбузные семечки (папины черные фишки; кстати, кличка «семечки» страшно его бесила). Я молниеносно завоевал несколько континентов. И удержал их за собой, и начал при каждом броске кубика получать подкрепления. Потом мне подряд выпали два набора призовых карточек. В первом были три карточки с дирижаблями, во втором – дирижабль, пушка и линкор. Папа едва держал себя в руках. Он даже в крестики-нолики не любит проигрывать. Если бы мама не сидела рядом со мной и не следила за соблюдением правил, папа наверняка бы придумал повод признать партию недействительной «по техническим причинам».
Прошло часа два. Я владел сорока девятью государствами – сорока девятью! А папа – одним-единственным. Страной в Азии, в верхнем правом углу поля, между Японией и Аляской. Далекой, а следовательно, экзотической. Ее имя звенит, как сшибающиеся шпаги.
У папы была только Камчатка.
Здесь-то и сложили голову мои солдаты. Раз за разом папа отбивал все атаки. Мои меткие залпы отскакивали рикошетом от крепостных стен. Засев в своем крошечном бастионе, папины войска оказывали упорное сопротивление. Я безрассудно жертвовал батальонами. Остался без фишек – нечем уже было атаковать из Сибири и с Таймыра, из Китая и Японии, даже с Аляски. Пришлось прервать штурм, перегруппироваться. Мама делала папе знаки, словно в игре «Покажи профессию», – мол, ладно тебе, сдавайся. Не знаю, почему ей казалось, что я ничего не замечаю. Папа тоже отвечал ей, ничуть не таясь: пожимал плечами, поднимал бровь, разводил руками, – пытался объяснить, что не властен над фишками, не может повернуть судьбу ко мне лицом.
В следующем раунде, получив в свое распоряжение новые войска, я обложил Камчатку со всех сторон. Неравенство сил пророчило бойню. Но все повторилось по тому же сценарию, только еще более масштабному. Я потерял все армии, задействованные в игре. Неудача лишила меня дара речи. На мне точно лежало проклятие – каждая наша битва неизменно повторяла предыдущие, Давид против Голиафа, триста спартанцев против персов в Фермопильском ущелье.
Раунд следовал за раундом. Проклятие продолжало действовать. Часы били уже не подолгу – одиннадцать, двенадцать раз, – а еле звякали. Час ночи. Два часа ночи. Казалось, это зловещий гонг, предрекающий мое поражение.
– Ну, что? Хочешь, объясню? – спросил папа, украдкой зевнув.
Огрызнувшись, я продолжал играть.
Так мы сражались еще несколько часов: Камчатка против остального мира.
Я и не заметил, как мама ушла спать. Попозже я отлучился якобы в туалет и переоделся в оранжевую футболку, надеясь, что она послужит мне талисманом.
И напрасно.
Наверно, я так и заснул за столом, как последний дурак, предпочтя впасть в беспамятство, но не признать свое поражение. Спалось мне беспокойно – я опять ехал в электричке, борясь со сном; мне снилось, что я борюсь со сном, чтобы не проспать свою станцию, если засну – все пропало, если засну – все пропало…
А утром папа протрубил боевую тревогу.
77. Видение
Ночью прошел дождь; в тишине, лишь изредка нарушаемой грохотом поездов, отчетливо слышно, как с деревьев падают капли, дожидавшиеся утра, чтобы спрыгнуть на землю. Это единственный звук в окрестностях дома; в остальном же царит безмолвие. The rest is silence.[57]
Под тяжестью воды опавшие листья расплющиваются, льнут друг к дружке, ища утешения. Благодаря их временной сплоченности жаба легко скользит по этой коричневой ковровой дорожке, словно специально проложенной в ее честь. Жаба чует: дом пуст, непривычно пуст для этого часа: по утрам здесь всегда кто-то есть, потому что работает радио, тихонько напевает женщина, хлопают двери. Чуть попозже женщина обычно – и в теплые дни, и в холодные – выходила наружу, садилась на скамейку, обращенную вглубь сада, и выкуривала сигарету; однажды она даже обратилась к жабе на непонятном языке. Но утро незаметно перетекает в день, а ни женщины, ни радио не слыхать, двери плотно закрыты, и ничего узнать нельзя.