Марсело Фигерас - Камчатка
Когда Милагрос и ее мама ушли, я почувствовал, как, словно по мановению невидимой руки, из шумного зала ресторана исчезли все высокие ноты: звон рюмок и столовых приборов, побрякивание тарелок, бутылок, подносов, оглушительные голоса и смех – все вдруг зазвучало глухо, смазанно, точно сквозь стену. Я решил опробовать свой голос – спросил у мамы разрешения сходить в туалет. Она даже не ответила. Скорее всего, просто не услышала: мои слова прозвучали так, словно я говорил со дна бассейна.
Гном рядом со мной весь напружинился, указывая на что-то пальцем. К моему изумлению, его возглас прозвучал чисто и звонко:
– Мама, гляди, гляди! Манда!
Мама выглянула из-за своей дымовой завесы. Папа, едва не уткнувшийся носом в свою тарелку с бифштексом, вскинулся. Официанты остолбенели. Все, кто находился в зале: кассир, посетители, продавец цветов – повернулись в ту сторону, куда с таким волнением показывал Гном:
– Гляди, мама, гляди, тут манда, разве не видишь?
Это была не манда. Это была Мадонна. Образ Пресвятой Девы Луханской на небольшом алтаре у стены.
Мама расхохоталась, а вслед за ней – и папа. Вокруг тоже засмеялись. Высокие ноты вернулись, рассыпа лись по залу музыкой хохота и цимбалами рюмок, столовых приборов, тарелок. Официант, подошедший, чтобы предложить нам десерт, был весь красный; он пытался отбарабанить список блюд, но все время срывался на смех.
Мы ушли без десерта. Мама даже нас не спросила. Думаю, ей так хотелось поскорее смыться, что она лишь нечеловеческим усилием воли заставила себя дождаться счета.
В машине Гном примолк. Сцепил пальцы в молитвенном жесте и уставился в окно, запрокинув голову, точно рассматривал небо. Я знал, что творится у него в голове: он ведь все понимал буквально. Гном принял близко к сердцу папины слова о провалившемся университете. Мы вновь колесили по городу, и Гном настороженно рассматривал здания, боясь, что вслед за университетом и они вот-вот провалятся один за другим, точно во второразрядном японском триллере.
79. Принцип необходимости-2
Спустя годы я осознал: возвращаться на дачу нельзя было ни при каких обстоятельствах. Это было самое сумасбродное из возможных решений, напрочь противоречащее здравому смыслу. Отсюда понятно, до какой степени отчаялись наши родители.
Вечер мы провели в каком-то сквере. Папа метался туда-сюда, разменивая деньги и без счета опуская монеты в прорезь телефонных автоматов, точно в копилки. Но, по крайней мере, он был при деле. Мама же вся извелась от праздного ожидания. Нет ничего хуже, чем ждать, – просто каторга какая-то. Когда солнце село, мы с Гномом почувствовали холод и обнаружили, что не взяли с собой теплых вещей, но жаловаться не стали. Собрав волю в кулак, продолжали играть, хотя с каждой минутой Гном все больше походил на картину Пикассо голубого периода, а у меня леденели пальцы, когда я хватался за железную стойку качелей. Наконец Гном указал мне на нескольких детей, которые тоже болтались на площадке, и спросил: «У них тоже боевая тревога?»
Вернувшись в поселок, мы поставили машину в каком-то закоулке и продолжили путь пешком. В двух кварталах от дачи папа передал маме с рук на руки спящего Гнома и сказал, чтобы мы затаились и ждали его здесь. Затаиться было несложно: ночь была такая темная, что папа, сделав с десяток шагов, растворился во мраке. Мама даже не могла курить, чтобы не выдать себя огоньком сигареты. Я взял книгу про Гудини и попробовал читать, но буквы сливались в одну линию. Хуже нет, когда хочется почитать, а не можешь – это просто конец света, надругательство какое-то.
Папа пришел не скоро. Сообщил, что на дачу вернуться можно, опасности нет, но надо морально подготовиться к тому, что мы там увидим.
Много вещей утащили: стол и кресла из гостиной, телефон, телевизор. Пол был жутко грязный, всюду комья глины (ведь прошлой ночью шел дождь) и отпечатки ног, рифленых подошв, великанских; мне они напомнили след, оставленный Нилом Армстронгом на Луне. На обоях виднелось прямоугольное пятно, более темное, чем сумрак, – силуэт напольных часов. Много лет за их задней стенкой накапливалась грязь. Это стало видно лишь теперь, когда часов не стало. Стекла перебили – осколки валялись повсюду, хрустели на каждом шагу под ногами. Тогда я подумал, что это был бессмысленный жест, но затем осознал: отнюдь нет. Налетчики пытались ликвидировать время – остановить его, а заодно с ним и жизнь: разбили стекла – эти застывшие потоки, запечатленное время, не позволив ему струиться дальше. Прервали его ход.
Из нашей спальни исчезли оба матраса. Одежду из шкафа тоже забрали, и он стал такой же пустой, как в тот момент, когда я впервые в него заглянул. Эта пустота подсказала мне одну идею, а может быть, просто воскресила в памяти (когда стекла разбиты, представления о времени искажаются). Подобрав с пола Гномов карандаш, я вывел прямо под «Педро-75» свое имя: «Гарри-76». Влез на тумбочку и оставил книгу на том же месте, где нашел, надеясь, что она обрастет пылью и благополучно дождется следующего эскейписта.
Мама уложила спящего Гнома на двуспальной кровати (очевидно, этот матрас вытащить так и не смогли), и папа укрыл его своей курткой.
– Я должен знать, что они избавлены от всего этого дерьма, – сказал папа. Это прозвучало солидно, почти басом, как у телеведущего Нарсисо Ибаньеса Менты.
– Знаешь, я только одного боюсь – что никогда их больше не увижу, – сказала мама. Из горла у нее вырвался какой-то странный звук.
Я все это знаю, потому что слышал сам, хоть и находился снаружи: окно в их спальне тоже было разбито.
И в этот самый миг я услышал что-то похожее на «хлюп-хлюп». Сначала подумал, что мама опять поперхнулась, но смекнул: звук исходит с другой стороны, от бассейна. Это – вода хлюпает. Я побежал к бассейну, предполагая, что туда запрыгнула очередная жаба и ее надо спасать, ждать мне надоело, с минуты на минуту мы отсюда уедем, и теперь антитрамплин для меня – слишком большая роскошь; жабу надо немедленно спасти, потому что я устал от всех этих мертвых жаб, мне надоело их хоронить, обрыдло ждать, нет ничего хуже, чем ждать, просто каторга какая-то.
Я страшно удивился. Хлюпанье слышалось не потому, что жаба упала, а потому, что она выбралась из воды, взобралась на антитрамплин: вот она, уже наверху доски, мне это не приснилось, клянусь; очень симпатичная жаба с двумя пятнышками на спине, похожими на пару глаз, и, несомненно, на доску она забралась только что: дерево было сухое, а на нем – влажные отпечатки лап.
Не двигаясь, мы смотрели друг на друга: я у края бассейна, жаба на доске, словно все остальное было лишь предлогом для того, чтобы наступил этот миг – миг, который нам на роду написан; две судьбы, ненадолго скрестившись, переменились навсегда, переменили друг друга; как мне объяснила сеньорита Барбеито: меняешься, когда у тебя нет другого выхода.
Когда жабе надоело на меня глазеть, она спрыгнула с доски и затерялась в траве.
80. Я ставлю точки над некоторыми «i»
Вот и все. На этот раз действительно все. Ну почти что все.
Если надо, я дополню свой рассказ. Например, Бертуччо стал драматургом и театральным режиссером. Знаменитостью его не назовешь, поскольку коммерческим театром он пренебрегает – предпочитает вращаться среди альтернативщиков и экспериментаторов: мне приятно знать, что он до сих пор верен творческому кредо, которое избрал в столь нежном возрасте, – приятно верить, что есть в этом мире что-то постоянное (и к тому же весьма ценное), как бы нас ни убеждали в обратном, как бы ни уверяли, что ничто не вечно и, следовательно, ничем дорожить не стоит.
Роберто исчез бесследно. Рамиро и его мама остались жить в Европе. О них я ничего не знаю. Говорят, они поклялись, что в Аргентину не вернутся никогда.
Однажды, спустя годы и годы, я раскрыл газету – и со старой фотографии мне улыбнулся Лукас. Такой же, каким я его знал, с этими дурацкими волосками на подбородке, с сияющими, несмотря на плохую копию и отвратительную печать, глазами. Из объявления, к которому прилагалось фото, я узнал его настоящее имя и выяснил, что Лукаса похитили через несколько дней после того, как я виделся с ним в последний раз. Я стал гадать, повстречал ли он после отъезда с дачи какого-нибудь старого друга; мне безумно захотелось, чтобы это было так, чтобы его кто-то обнял, похлопал по спине на прощание, – чтобы хоть немного заполнилась пустота, возникшая, когда я отказался с ним попрощаться. Еще несколько лет мне понадобилось, чтобы осознать: мама была совершенно права, когда настаивала, чтобы я попрощался с Лукасом, когда подчеркивала, как важны и, значит, необходимы прощания. Все мы рано или поздно осознаем, что наши родители были мудрее, чем нам казалось, – так уж устроена жизнь. Но удивительно, что они были так мудры и в страдании, в искусстве утрат, в умении противостоять ужасу безвременных и жестоких смертей.