Халльгрим Хельгасон - Женщина при 1000 °С
– О чем это ты?
– И тогда не ясно, надо ли его убивать. Смотри, – я высоко засучила рукав кофты и рубашки и положила руку к ней на одеяло, – голая рука, кровь и кости. По ней не скажешь, чья она: исландская, датская или фризская… а может, немецкая…
Она молча рассматривала мою руку.
– Тогда непонятно, какой он нации, – повторила я.
Она быстро выпростала пальцы из-под одеяла, поймала голую руку, вынула ножницы из корзинки на ночном столике, приподнялась в постели, схватила меня и удержала с такой силой, которой я от нее не ожидала, и оттого не успела отбиться. В считанные мгновения она успела выцарапать острым концом ножниц на моей коже, чуть повыше локтя, целую свастику. И только потом отпустила меня. Из одного конца свастики начала сочиться кровь. С гримасой боли я ринулась в ванную. То есть мне хотелось пройти в ванную, но дверь-то была заперта. А за ней фрау издавала женские звуки. Я задержалась у порога и слушала, как она взбирается все выше по лестнице наслаждения. Когда она добралась до верхней ступеньки, послышался скрип стула или стола, а может, сушилки для белья, а затем тяжелый вздох. И молчание.
Я вновь ретировалась в свою комнату, на чем свет стоит ругая Хайке.
Она отвернулась в угол, так что ее затылок едва виднелся из-под одеяла, но все же ответила приглушенным голосом: «Так тебе и надо». Я перевязала рану на руке одним из своих носков, легла спать, но потом вылезла из постели. Хайке, судя по всему, уснула быстро, а ко мне сон не шел. Будоражащие события этого вечера не шли у меня из головы и заставляли сердце биться сильнее.
В конце концов я решила выйти и набрать стакан воды. В горле у меня по-странному пересохло. Красные плитки пола на кухне были озарены светом из окна – взошла луна. Я пустила воду из крана, как водится у исландцев, – этому я научилась в ту зиму в Рейкьявике: дать воде течь до тех пор, пока она не станет совсем холодная. Но тут дверь ванной с грохотом распахнулась, и на кухню влетела фрау Баум.
– А, это ты! Ты что делаешь?
– Воду набираю.
– Ну, так и набирай! Не лей попусту! – Она схватила с полки пустой стакан, наполнила его, закрутила кран и подала стакан мне. – Ты где была? Куда ходила? На берег? Я же вам запретила! Я за тебя до смерти боялась. Когда ты пришла домой? Только что? Да что с тобой, дитя мое? Отчего ты на меня так смотришь? Что-то случилось? Ты пива выпила?
Мне был предложен выбор из девяти вопросов. Но я удовольствовалась тем, что указала на жемчужные бусы, висевшие у нее на шее. Это привело ее в замешательство, и она осеклась.
– Да, я просто примеряла, – сконфузилась она.
Никогда прежде я не видела эту женщину-деревяшку в таком приятном освещении. Алой помаде удалось подчеркнуть в ее лице некую красоту; впечатление от этого было такое же, как когда ветхий дом покрасят в веселые цвета: в первую пару секунд этот дом кажется глазу роскошным. У нее были голые плечи, шелковистый ночной халат, а на шее – жемчужные бусы, которые были мне хорошо знакомы. Теперь я догадалась, как она провела вечер.
– Это просто волшебная коробочка, – сказала я.
– Что?
– Моя шкатулка с украшениями. Она какая-то особенная. Я не могу толком объяснить, но разве вы не почувствовали… что-то такое?
– Когда?
– Когда открывали ее?
Фрау посмотрела на меня своими мелкими серыми глазами, обдумывая вопрос: а обсуждают ли такое с одиннадцатилетней девочкой?
– Ну да, на самом деле… было… – она заметила носок, которым я подвязала руку. – А это что?
– Да ничего. Я просто немножко поцарапалась.
– Обо что?
– О Германию.
На сем я извинилась и сказала, что мне пора к себе, вежливо поблагодарила за воду. Фрау, которую только что разоблачили, сделалась сама мягкость, сказала только «bittе»[139] и пожелала мне приятных снов. И после этого нашего разговора в озаренной месяцем кухне она больше не сердилась на меня… Однако ко мне все так и не шел сон, я погрызла еще немного летческого шоколада и посмотрела на лицо немецкой сироты на подушке. Она была так красива, когда спала. Черт ее побери! Значит, мне теперь придется ходить со шрамом в виде свастики до скончания века? (Ну-ка, посмотрим. Вот я закатываю рукав белой больничной рубахи. О да, на чешуйчатой руке повыше локтя еще бледнеют очертания плохо нарисованной свастики).
Тогда я решила, что имя Хайке происходит от слова «хаять». Хайке дочь Хьяльти, чужие руки охаивающая, свастиками харкающая! Она не имела права считать себя особенной из-за того, что лишилась отца и потеряла мать. Я была такой же круглой сиротой, как она, хотя моя мама не умерла, как у нее. А может, умерла? Нет! И папа не умер. Этого не может быть. Где они были этой ночью? О чем они думали? Они так же лежали без сна, как и я? Отныне я не смогу носить блузку с короткими рукавами, кроме как при папе. Он обрадуется, увидев, что его дочь заклеймлена идеей. Ах, зачем папе обязательно надо было стать военным! Почему он не послушал маму – самого умного человека из всех живших на земле! А может, он этого не знал?
Милая мама. Сейчас ты спишь на жесткой койке в доме врача в Любеке и видишь во сне брейдафьордскую весну. Ах, что с тобой сделала любовь! Она вырвала тебя с корнями и принялась затыкать тебя в землю там и сям. Может, ты все-таки не была самым умным человеком из всех живших на земле? Нет, была. Ум не имеет отношения к любви. А она – к уму. Когда дело доходит до любви, мы все одинаково глупы.
71
Ночь в Норддорфе
1941
Я так и не смогла заснуть и в конце концов вновь вышла из комнаты в одной ночной рубашке. С улицы доносился смех, и я шагнула за порог. Атмосфера была чудесной, на дворе было светло от лунного света. Белая круглая луна сидела на шпиле колокольни, словно лимон на коктейльной трубочке и сияла над сужающимися кверху дымоходами и крутобокими соломенными крышами. А в соседнем дворе белокурые близняшки играли в бадминтон. Театральную тишину ночи периодически нарушали звуки ударов. Девочки перекидывали волан, и это был не обыкновенный волан, а склизкий и без перьев; в свете луны он посверкивал. Когда я подошла поближе, я разглядела, что это глаз. Они перекидывали между собой глаз. Я трижды спросила, где они его взяли, и наконец услышала в ответ, что это глаз фрау Баум. А потом они смеялись до упаду. И все же не прекращали играть в бадминтон человеческим глазом при полной луне.
Сердце билось все сильнее. Во мне что-то было, что-то гнало меня вперед, какая-то неведомая сила. Я ушла от близняшек вдоль по улице и обошла всю деревню. «Халемвай, Дюнемвай, Оодвай…» – говорили таблички и кивали мне. Ночной свет был невероятным, почти как солнце. Деревенька была настолько мала, что на всех улицах до меня доносился шум игры в бадминтон, хихиканье и склизкие удары.
Я дошла до дома фройляйн Осингхи и увидела в окнах свет. На улице стояла женщина с маленьким подбородком, с черными, как смоль, волосами, зачесанными назад, и с глазами, в которых пылала тоска по мужчине. Она смутилась и поспешила прочь. Я встала на цыпочки и заглянула в окно: там моя учительница сидела на краешке кровати и кормила английского бойца, который лежал, голый по пояс, на высокой подушке. От ложки красиво струился пар. Фройляйн Осингха была в тоненьком шелковом ночном халате винно-красного цвета и сидела ко мне спиной. Ее светло-желтые волосы были забраны в узел – огромный, мешковатый, он торчал из ее затылка и только следовал движениям головы, а сам по себе не шевелился, словно был полит воском. И лишь сейчас узел затрясся – когда она повернулась к больному англичанину с дымящейся ложкой, – и из этой мелочи я вычитала нечто более масштабное. Я ясно увидела: учительница отдаст жизнь за Виллема Ваннзее.
Я долго смотрела как зачарованная на английское лицо, довольная тем, что еще не вступила в возраст для любви, довольная, что я еще – свободное дитя, которому не надо делить ложе с принцами, которому достаточно и швабры. Затем я пошла дальше за лунным светом, прошла всю деревню насквозь и наконец остановилась у крайнего дома на улице и посмотрела на восточное побережье острова. Несколько мгновений спустя я обнаружила сараюшку за изгородью. Оттуда мой путь пролег вверх по крыше крыльца, а затем по лесенке на соломенной крыше, и наконец я встала на коньке этого незнакомого дома, держась рукой за дымовую трубу.
Дом был высокий-превысокий, и оттуда была видна вся деревня у меня за спиной. Соломенные крыши впитывали в себя лунный свет, но не отражали его. Лишь плиты переулков вторили луне: некоторые из них ярко сверкали. На небе был самый настоящий звездный дождь. В отдалении, за колокольней, я видела, как время от времени над темными крышами показывается глаз фрау. Фрау Баум всегда находила какой-нибудь способ следить за тобой. И все же я думала, не причинят ли непрерывные удары бадминтонных ракеток вреда ее зрению.