Сергей Самсонов - Проводник электричества
Мы слушаем радио, хор имени Пятницкого, визгливо-пьяные расхристанные бабьи голоса. «…Ох, конфета моя слюдянистая! Полюбила я тебя, рудинистого!..»
Мать говорит, что гадость, — я согласен; что-то такое разудалое и обреченно-мрачное, с биением кулаками себя в грудь, звучит вот в этих бабских визгах, всхлипах, хотя считается, что это — «народная душа»… Да и не в этом дело. Радиоточки — это ушаты нечистот, и все едино в этой мутной бурлящей и клокочущей воде, танцующей объедками и луковой шелухой, — патриотическая песня и концерт Чайковского, играемый Ван Клиберном. Из всех щелей, со всех столбов, сквозь все мембраны льются, низвергаются, закабаляя слух, потоки спитой, пережеванной, процеженной и выпаренной музыки, и наше человеческое ухо давно уже воспринимает этот шум как тишину. Неплохо было бы однажды отрубить к едрене бабушке все электричество, заткнуть столетия на два или хотя бы на час-другой все рупоры и все пластинки сжечь… тогда бы… нет, мне все-таки непросто объяснить, что бы было тогда. Придется долго, по порядку, приготовьтесь.
2
— У меня есть такой вопрос, Эдисон, он совершенно идиотский, но раз уж мы с тобой договорились, что я с тобой говорю как дилетант… вопрос такой: как человек становится композитором? Или тебя нельзя так называть? Нельзя вообще уже употреблять такое слово — «композитор»?
— Да нет, тут, в общем, все смешно и очень просто. Сидим мы как-то за столом — семья моей сестры и я, — и детям захотелось знать, чем дядя занимается. Вот тут моя племянница и выдала то, что меня сразило наповал, я очень долго после этого смеялся… она сказала: я-то думала, что композиторы давно все умерли. То есть вот такое восприятие наивное, оно и оказалось правильным. Ну, то есть, что мы вкладываем в слово? Это такой вот дядя, да, в камзоле, в буклях. Ну или демоническая грива, нахмуренное скорбное чело. Ну, все вот эти в школьном кабинете музыки.
— Бессмертные.
— Да, это очень важно, именно. То есть существует нечто, что заставляет человека чеканно застывать на поздних фотографиях — с губами, стиснутыми будто на последнем рубеже, ну, за которым исчезает человеческое имя, а эти уцелели, их оставили висеть на стенах кабинета музыки — за то, что они гении. Но вот в самой природе этого понятия не существует, и, скажем, в Библии о гениях не сказано ни слова. Есть люди, да, умеющие разъяснять народу Священное Писание и изгонять из тела человека злого духа, но это несколько другое, это все в общем, грубо говоря, проводники божественного откровения, они обыкновенные до той поры, пока на них не снизойдет. То есть это человеческое целиком установление, то есть это уже мы придумали маркировать. Допустим, Средние века не знали вообще понятия «гений», был мастер, да, изготовляющий шедевры, — ему почет и уважение, но он… он, в общем, шудра в индуистской кастовой системе, ему никогда не сравняться с браминами. То есть подвиг, сила жития — вот это важно, смысл — в полноте уподобления образу, а качество личных врожденных способностей — это дело десятое. А начиная с Возрождения вот это качество способностей выходит на передний план, способность человека создать неповторимое произведение, ну, у которого есть собственник и за которое все человечество готово заплатить, то есть выделить могилку, да, к которой не зарастет народная тропа. То есть речи о каком-то уподоблении образу, о принципе воспроизводства не идет вообще… произведение тем ценнее, чем оно резче отличается от всех других, существовавших «до». То есть совершенная такая автономность личности, гипертрофия индивидуальности, которая не может не обернуться дистрофией. То есть все вот это — «гениальность», «композиторство», «творец» — спокойно себя чувствует лишь в рамках парадигмы «великого искусства». То есть там, где человек является единственной причиной того, что сочиняется, звучит… где он сам — и цель, и источник. И поэтому что начинается? Начинается лажа. Меня вот искренне выбешивают интеллектуалы, которые орут, что массовая унца-унца — это утрата индивидуальности, восстание общих мест там, да, и все такое прочее. Они за вкус, за самовыражение, за дистанцию. Но это надо быть клиническим кретином, чтобы не понимать, что современная утрата «я» — лишь продолжение и следствие всех этих наших изначальных игр с обособлением и дистанцированием, да, когда твой личный вкус, твой способ думания о мире, приватный космос представлений — это абсолют. Но так же все хотят — быть точкой отсчета, да, не только Мусоргский с Бетховеном. Ты — индивидуум, я — тем более. А слабый индивидуум, он просто оставляет вопрос о качестве способностей за скобками и начинает самовыражаться, придумывать себе прическу и трусы, подпрыгивать там как-то эротически. И начинается уже сплошная имитация оригинальности и принадлежности к чему-то по принципу наклеек на пустое место… то есть мне вот, например, чтобы считаться композитором, когда-то надо было, что называется work hard, ну а теперь кому-то достаточно приобрести красивый кабинетный инструмент и прочий антураж, и все, ты маркирован должным образом. Ну а сколько сонат и кантат написано под этим соусом, на голубом глазу, всерьез, и это все уже… ну, это уже лажа просто, да.
— Не композиторство.
— Да хрен бы с ним. Это вообще не для чего, это такие сувениры, открыточные виды Петербурга, сфотографируйте меня на фоне пирамидки на верблюде. То есть человек, он получает удовольствие на самом деле от того, что он выкладывает деньги за этот сувенир симфонии, и все. То есть значение имеет только самый акт покупки-потребления, и это как… вот человек покакал и… укоренил себя в реальности. Для чего бы ни была изначально предназначена музыка, для восхваления Бога там или защиты от стихий, все это больше не имеет никакого смысла… о чем тут разговаривать?
— Но все же давай вернемся к началу. Расскажи, пожалуйста, про детство и про то, как ты впутался в музыку.
— Да, это ты довольно точно насчет «впутался». Угодил в эту воду буквально. Меня в нее швырнули как кутенка, и что я мог?.. мне оставалось лишь вариться в этом.
— То есть с самого начала нужно угодить в среду?
— Ну да. Ну там все эти разговоры о какой-то предопределенности — все это Богово, чего тут говорить? А вот среда была.
— Но погоди. Насколько мне известно, твой отец быип знаменитейшим нейрохирургом, и это совершенно не та среда, которая…
— Отец-то да, отец — вообще отдельный разговор. Он был такой монументальной фигурой… ну, знаешь эту вечную советскую пропагандистскую триаду — колхозница в обнимку со снопом, рабочий с кочергой и…
— Такой ученый с колбой.
— Ага, вот это был отец. Предполагалось, что ученый тоже от сохи, одной закваски с ними, крови. Ну вот, отец, он полностью… там все настолько вот по этим пролетарским житиям. Он стопроцентный селфмейдмен такой. Ну да не суть… отец, значит, такой Базаров получается условный, а мать была как раз вот музыкантшей, причем потомственной, да. Вернее, как — по материнской линии одни священники в роду, и прадед был протоиерей Успенского собора, и дед ее — протодиаконом, то есть «Повелите» пел под сводами, а вот родители ее, они уже служили в хоровой капелле, и мама тоже хоровичкой стала, когда окончила консерваторию, потом еще пошла преподавать теорию. Я полагаю, там была неудовлетворенность некая, и мама захотела из меня слепить то, что когда-то из нее самой не получилось… она была, конечно, совершенная царица, держала что-то вроде своего салона, да, на тридцати квадратных метрах, и приходили люди не последние, как я потом уже сообразил, и все играли что-то постоянно, все эти разговоры, да, о новой музыке… короче, атмосфэра. И в общем, мать с отцом нас поделили: сестру отец взял — тыкать ножиком во все живое, а мать меня — в вылшебный мир гырмонии.
— Ну, хорошо, а сам ты — почувствовал себя глубоководной рыбой в естественной стихии или возникло некое сопротивление?
— Насколько помню, заниматься производством различных звуков мне нравилось всегда. Ну, то есть как — в начале любой, по сути, человек играет самого себя, себя поет и слушает. Когда мы только-только выходим из утробы и шарим полуслепо, да, по сторонам, беспомощные, спеленатые, то крик — это наш первый щуп и звук — единственный доступный способ установить какие-то взаимоотношения с миром, хоть как-то разобраться с пространством и со временем. Ау! Где я? И где я был, когда меня на свете еще не было? И где я буду, когда меня уже не будет? Кто все устроил так и от чьего я произвола полностью завишу? И сколько это будет продолжаться? А может быть, я был всегда? Такие очень детские вопросы, которые все время ставят взрослого в тупик и вечно остаются без ответа. Вот это, собственно, уже есть все, чем занимается вся музыка, вот та вода, которая вливается нам в уши. Ты попадаешь как бы на границу между разновеликими плотностями времени, между своей живой непрерывностью и ровным, непрерывным же дыханием всех этих миллионов лет, когда еще некому было вообще любоваться землей, когда все это двигалось, росло без человечьего пригляда и участия.