Музей суицида - Дорфман Ариэль
– Ничего, – отозвался я. – Я понимаю.
У меня был соблазн задать ему часть вопросов Орты относительно оружия Фиделя, пропавших фотографий из дела о расследовании, о том, почему Кихон вернулся в горящее здание, чтобы взять такую пустячную вещь, как противогаз для своих сыновей. Я думал о том, чтобы рассказать о моей тайной программе, открыться ему, получить ценного союзника в моих поисках истины. «Возможно, к концу вечера, – решил я, – не сейчас. Может, позднее возникнет подходящий момент». И я вполне мог бы так сделать, если бы Пепе не достал шахматную доску и не начал расставлять фигуры для нашей партии.
Она разворачивалась так же, как множество других, сыгранных нами в прошлом. В какой-то момент я картинно нанес ему удар, считая его сокрушительным, похваляясь, что я его сделал, что на этот раз распну его короля.
Пепе мне улыбнулся, хладнокровно проанализировал позицию, помолчал несколько минут, после чего предсказал результат:
– Я поставлю тебе мат вот здесь, на этой клетке – запру в левом углу доски этим конем, и ты ничего не сможешь сделать, чтобы спасти положение.
И он именно так и сделал, ход за ходом, и меня затянуло в кошмар, откуда я мог только смотреть, как моего аватара на доске гонят на смерть, теснят и толкают, заставляют отступать, все ближе подводя к смертоносной клетке, где его – и меня – ждет палач. Я не сдавался: нечестно было бы лишить Пепе триумфального прохода, который он заслужил, превращая меня в беспомощного наблюдателя собственной катастрофы, пойманного в тиски его воображения, искореженного и спеленатого его прогнозом, потому что мой прогноз оказался ошибочным, и теперь мне надо платить за свою надменность. И я напрасно надеялся, что в последний момент мой лучший друг пожалеет меня и предложит ничью или хотя бы поставит мне мат на другой клетке, не станет вот так меня унижать, оставив без убежища, без пути отступления… Это все больше походило на копию моей жизни – жизни, где у меня была только иллюзия контроля, который на самом деле отсутствовал, была только иллюзия, будто я знаю, куда двигаюсь, как все закончится, пока в итоге… да, в итоге вот он я, вот мой король на этой чертовой клетке, а ладья Пепе не дает моему королю двинуться влево, а пешка Пепе запирает ход направо, а конь делает последний прыжок и… мат, все кончено.
Не только эта партия – но и все другие будущие шахматные партии между нами. Я понимал, что больше никогда не смогу с ним играть, знал, что буду мысленно повторять эти последние ходы снова и снова, во сне и наяву, в течение многих дней. Этот безжалостный процесс связывания моей фигуры пришелся на момент моей крайней уязвимости – стал воплощением всех ходов, которые сделали меня тем, чем я на тот момент стал. Я не в первый раз с испугом ощутил, что оказался во власти какой-то управляющей силы, столь же безжалостной, каким был Пепе, загнавший меня на безвыходную позицию – и вот он маячит передо мной, день моего поражения, день моей смерти, день, когда я буду пригвожден к финалу, где ничего от меня не будет зависеть. И подозрение, еще с детских лет, что это всегда было так: что кто-то с большей властью, чем у меня, маневрирует, манипулирует, действует из-за кулис, зная обо мне и моей судьбе и моей самой потаенной личности гораздо больше, чем я сам, потому что когда ты кого-то полностью контролируешь, то знаешь об этом человеке все, что только стоит знать. Внешняя сила определяет все с самого начала, и ничего с этим не сделаешь, нет никаких средств изменить траекторию или результат: предопределено все, моя свобода воли – это просто фантазия, которая делает жизнь приемлемой.
Пепе понятия не имел, что этот мат так ужасно на меня повлияет, – считал его просто очередной веселой демонстрацией своего умения и талантов. Он, как и я, был уверен в том, что эта шахматная партия не скажется на нашей дружбе. Таковы были правила, которым мы следовали, и мне не на что было жаловаться: я сам напросился на этот урок – наверное, он восхищался тем, что у меня хватило мужества позволить ему довести процесс до конца.
И все же у меня не хватило мужества открыть ему мои планы, сказать, почему меня интересует смерть Альенде, та клетка, на которой противники заперли нашего Compañero Presidente, получив контроль над его жизнью. Может быть, эта партия показала, что мне не хочется, чтобы Пепе сказал мне, чем закончится мое расследование, до того, как я сделаю все свои ходы. Может быть, что-то подсказывало мне, что вместо того, чтобы попытаться произвести впечатление на него – или еще на кого-то, – картинно объявив, что некий миллиардер платит мне за то, чтобы я раскрыл главную тайну прошлого Чили, мне стоит в кои-то веки стать тихим и незаметным. Может быть, мне хотелось полностью контролировать это соискание истины об Альенде, Чили и революции, не допустив, чтобы такой гений, как Пепе, предсказал траекторию моего будущего, – возможно, даже продемонстрировав тщетность моих усилий.
Как бы то ни было, я не озвучил ни одной из тех мыслей, что плескались у меня в голове, пока Пепе вез меня домой – как всегда готовый отправиться ночью в проливной дождь, чтобы благополучно доставить друга к воротам дома. И провожая взглядом его «симку», я не пожалел о своей скрытности. Зачем рассказывать о моей миссии, если Пепе и его коллеги уже уверились – не проведя тщательного анализа – в том, что Альенде покончил с собой? Как и предсказывал Орта, они не раскрыли тайну последних мгновений жизни президента. А поскольку я все еще заново переживал ту травмирующую игру, я не мог не спросить себя: может, Альенде тоже знал, каким будет его конец? Вдруг у него в голове звучал какой-то вариант голоса Пепе Залакета, который говорил ему: тебя загонят в угол, тебя ждет мат именно на этом месте, от этого осколка, или пули, или предательства? Я думал: а если Альенде наблюдал, как материализуется сценарий его будущего, ход за ходом, а сам мог только бессмысленно передвигать свои фигуры, притворяясь, будто выход все-таки есть, но сознавая, что конец уже здесь, дожидается его – и он ничего не может сделать, чтобы избежать такой развязки? Вдруг он, точно так же как я, был вынужден из любопытства, гордости или простого упрямства быть зрителем собственного поражения? А может, Альенде был заперт в кошмаре предвидения своего будущего, не прекращая надеяться на альтернативу этой неравной партии, продолжая мужественно бороться с противником, который собрал все выигрышные пешки, кони, ладьи и танки и просто дожидается, когда можно будет свергнуть короля?
Эта версия поражения Альенде, объединившаяся с моим проигрышем Пепе, только усилила мой упадок духа под ударами множества событий, которые какой-то ненормальный фашистский бог словно специально подбирал так, чтобы подорвать мою уверенность в себе. Если бы эта партия с Пепе состоялась во время моего мартовского визита на инаугурацию Эйлвина, или еще годом раньше, или в какую-то из наших многочисленных встреч в эмиграции, или когда мы впервые сыграли подростками, – если бы он вот так обидно зажал меня в любое другое время, это почти не сказалось бы на моей психике. Просто отмахнулся бы, забыл об этом, как это уже сделал Пепе, оглушительно храпя на своей постели, пока я бесконечно мысленно повторял все ходы… а потом заснул – и они оказались и там, поджидали меня: конь, тупик, мат, сбитый король отравляли мой сон всю ту ночь.
На следующее утро я проснулся в унынии, которое только усилило осознание того, что я заслужил эти бесконечные повторы, размножающиеся у меня в душе, словно вирусы или зловредные насекомые. Я его предал – и получил за это наказание.
От этих угрызений совести Альенде не мог меня избавить. Наоборот: я думал про те его последние часы, когда он понял, что доверился Пиночету, как и сохранивший верность генерал Пратс, что они с Пратсом жили в мире, где слово человека было золотом, где правило рыцарство. Вот почему он был полон презрения к генералам и адмиралам, сговорившимся против него после того, как поклялись в верности. Умирая, как положено мужчине, он прощался с тем миром, где рукопожатия было достаточно, где человек не лгал своим друзьям, начальникам или подчиненным, где нарушать правила игры было бесчестно, где честь была – должна была быть – превыше всего. Прощался с миром, в котором не хотел жить, – в который он, со всеми своими революционными идеями, верил со всеми своими старомодными понятиями отношений и верности. И я теперь тоже не жил в этом мире, с моей ложью и нарушенным доверием.