Эндрю Миллер - Кислород
— Я очень устала, — сказала она. — Мне кажется, я не смогу встать.
— Я помогу тебе, когда ты будешь готова, — сказал он.
— Поможешь?
— Когда ты будешь готова.
Он прошел через сад и присоединился к остальным, которые сидели в патио под большим зонтом от солнца.
— Все в порядке?
— Да, — ответил он.
Стефани принесла кувшин домашнего лимонада, и минут двадцать они вели светскую беседу, обмениваясь навязшими в зубах любезностями, чего только Элла смогла избежать, изворачиваясь на стуле, чтобы получше рассмотреть спину Алисы, на которую с плеч свешивались головы забавных зверьков с хищными мордочками — их стеклянные глаза словно жмурились от яркого солнца. Эту сцену она будет помнить всю жизнь, даже когда позабудет и сам дом, и людей, которые в нем жили, и даже зачем они туда ездили. Она спросила об этом у матери, когда та приехала в Нью-Йорк навестить ее и своих внуков (в День благодарения две тысячи тридцать седьмого года), но Кирсти совсем не запомнила норочьих голов, хотя, по ее словам, помнила ясно, как день, грозу, которая застигла их по пути домой, и, конечно же, день рождения свекрови, отмечавшийся неделю спустя. И все, что случилось потом.
12
Когда зазвонил телефон, он тут же схватил трубку, в полной уверенности, что это его связной, который назовет ему время и место для передачи сумки, но это был всего лишь автоматический будильник, сообщавший, что уже половина девятого. Он снова откинулся на подушки. Он лежал на большой кровати, застеленной чистым бельем, в большой чистой комнате. Приглушенные тона, все новое. Большое окно с тюлевой занавеской выходило на узкую улочку. Шума практически не было. На стол со стеклянной столешницей падал профильтрованный солнечный свет.
Подремав еще с полчаса, он стянул с себя простыни и направился в ванную, где открыл гостиничные флакончики с гелем, шампунем и кондиционером и принял душ, подставляя лицо под тугие струи воды. По его подсчетам, за последние двадцать лет ему приходилось останавливаться более чем в двухстах разных отелях, иногда ради удовольствия, но в большинстве случаев — по делу (как будто у него было «дело»!). Ждать собеседования, встречи с продюсером, звонка из дома. Арендованное пространство, где зачастую еще оставались следы предыдущего обитателя: запах табачного дыма или волосок, закрутившийся вокруг цепочки в ванне. Эти следы бывали и более явными. В отеле в Лондоне он однажды обнаружил каплю крови на кафеле в ванной комнате, а в хорошем, рекомендованном отеле Дублина — несмываемый нарост дерьма в унитазе.
В отеле «Опера» на улице Реваи завтрак включался в стоимость номера и подавался в ресторане на первом этаже. Проходя мимо стойки, Ласло помахал рукой, чтобы поздороваться с одетым в жилет администратором, которому накануне вечером сдал на хранение черную сумку (после того, как заглянул в нее у себя в номере) — он был разочарован, обнаружив, что содержимое ее, каким бы оно ни было, тщательно упаковано: под внешним слоем из вощеной бумаги прощупывался еще один слой из толстого пластика. Уже поддавшись искушению сделать маленький надрез — только чтобы посмотреть, что там, — и, встав перед сумкой на колени с маникюрными ножницами в руках, он вдруг оробел, испугавшись, что его посягательство обнаружат и как-нибудь накажут. Квитанция на сумку лежала у него в бумажнике — зеленая полоска бумаги, похожая на те, что выдают в химчистках.
В ресторане было полно посетителей. Повсюду слышалась немецкая речь, реже — английская, иногда — японская. Когда он попросил показать ему свободный столик, официантка слегка удивилась, что к ней обратились по-венгерски. Она нашла ему спокойное место рядом с двумя сухопарыми седовласыми дамами, которых Ласло немедленно причислил к помешанным на искусстве старым девам — они собирались провести весь день в Национальной галерее, уделив особое внимание фрагментам створчатого алтаря. Дамы приветствовали его бодрым «Grüss Gott!»[62]. Он кивнул в ответ, улыбнулся и направился к шведскому столу выбирать себе завтрак. Салями, манго, французские сырки, завернутые в фольгу. Сахарные кексы. Богатые клетчаткой злаковые хлопья. Яйца вкрутую. Все это выглядело до странности неаппетитно, сваленное в кучу, живая иллюстрация представления управляющего об изобилии.
Он выпил две чашки кофе (слишком слабый), съел половинку грейпфрута (неплохо) и вернулся в номер, где почистил зубы щеткой, а между зубами — ниткой. Он заказал этот номер на три ночи, с условием, что сможет остаться и дольше, хотя, помоги господи, все должно закончиться в этот срок. Оставалось только ждать, а он терпеть не мог ждать. Он снова бросился на постель, растирая грудную клетку и думая о тысяче и одной причине, которые могут помешать его планам. Потом застегнул рубашку, надел синий костюм от Нино Даниели, посмотрелся в зеркало, нахмурил брови и отправился искать спасения на улицах города.
Конечно, Эмиль был прав: за шесть лет город не особенно изменился. Стало больше машин, больше рекламных плакатов с названиями известных марок, которые привычнее смотрелись в Париже или в Нью-Йорке. Больше баров, казино и секс-клубов (их зазывные неоновые вывески — «Полюбуйтесь на обнаженных красоток!» — почти полностью меркли на ярком солнце). И, конечно же, больше туристов, которые целыми толпами, нахлобучив панамы и нацепив рюкзаки, глазели на здания, пялились в меню и тараторили невпопад, как будто хотели еще больше походить на туристов. Но по широким тротуарам проспекта Андраши все так же ходили, взяв друг друга под руку с точно отмеренной долей сексуального вызова, молодые женщины, а в тени по-прежнему курили и сплетничали мужчины, словно дружелюбные тени умерших у врат Дантова ада. Все та же атмосфера беспечной грусти, непонятного юмора. Это все еще был Будапешт.
Он зашел в «Лавку писателей» на площади Ференца Листа, выпил чашку эспрессо в кафе магазина, потом свернул к реке, прошел мимо нового, облицованного мрамором здания Банковского центра на проспекте Яноша Арани, пересек площадь Свободы и оказался на улице Имре Штейндля, где тут же почувствовал странный перепад давления в атмосфере, как будто плотность известного, знакомого, укоренившегося в памяти неуловимо повысилась. Несмотря на слой свежей краски и ряды немецких и американских машин (конечно, не самых последних моделей, и среди них было легко отыскать старые «шкоды» и «трабанты»), это был тот старый район, где легко, словно яркие буквы под бумажной салфеткой, читалось прошлое полувековой давности. Именно здесь в девяносто первом чей-то голос выкрикнул его имя, и, обернувшись, он увидел лицо своего старого школьного друга, Шандора Доби — Шандора Любопытного! — и, хотя это лицо одрябло от времени, потемнело, утратило решительное выражение, Ласло без колебаний его узнал. Они обнялись и за обедом напились, как студенты, сбивчиво рассказывая друг другу о том, как прожили жизнь. Шандор провел двадцать лет в Америке — занимался строительством, потом был хозяином ресторанчика — и в Миннеаполисе у него остались две дочери и две бывшие жены, с которыми он сохранил замечательные отношения. «Прекрасные времена, — сказал он, когда они откупорили новую бутылку Палинки. — Но, милый мой Лаци, в конце концов все равно нужно вернуться домой. Никакое место в мире не наполнит так твое сердце, как то, где ты появился на свет».
Жив ли еще Шандор? Он признался тогда, что у него проблемы с простатой («Год назад, друг мой, я считал, что „простата“ — это что-то из области юриспруденции!»). Имел ли он в виду рак? Сколько их еще осталось, развеянных, как пепел, по просторам земли? Такие испытания, какие выпали им, не способствуют особому долголетию.
В конце улицы густая тень кончилась, и он вышел на яркий солнечный свет. Перед ним лежали холмы Буды, Рыбацкий бастион, собор Матьяша, а еще дальше, справа, река разбивалась о нос острова Маргит, выплескивая тонны воды под пролеты моста. Прогулочные катера, надраенные до блеска, излучающие карнавальный дух, унизывали оба берега, рекламируя поездки в Вишеград и Эстергом, некоторые предлагали обильные ужины и даже эротические шоу, как будто, наблюдая за русской или румынской девчонкой-подростком, виляющей бедрами в такт записанным на магнитофонную ленту цыганским скрипкам, можно было постичь самый дух старинной венгерской романтики.
Жилой дом на набережной Сечени облачился в новую ливрею из бледно-зеленой краски, хотя впечатление было подпорчено каким-то граффитистом, который украсил одну из стен здания неразборчивыми красными каракулями. Ласло подошел к тяжелой двустворчатой двери и стал читать таблички рядом с кнопками звонков: «Биндер», «Шерфлек», «Костка», «Доктор Кёниг». В девяносто первом он нашел среди этих фамилий по крайней мере одну, которую, как ему показалось, он узнал; теперь же не было и ее, хотя он никак не мог отделаться от чувства, что, посмотри он еще раз, протри глаза и приглядись повнимательнее, он нашел бы табличку с фамилией ЛАЗАР, нажат бы полустертую кнопку и поднялся в старую квартиру, где его отец слушает по радио спортивные новости, мать раскатывает в ладонях жгут теста для клецок, Янош вычесывает свалявшуюся шерсть из шкуры пса Тото, а тетя Габи — какая у нее была пышная грудь! — жалуется, что вены у нее на ногах стали толще шнурков, и — Андраш, послушай, Андраш, нет ли у тебя какого-нибудь чудесного крема? Ты ведь вроде собираешься стать доктором?