Чезаре Павезе - Избранное
Я сказал, что в Греппо чистый воздух; если Поли такой здоровый и живой, разве он этим не обязан годам, которые провел в Греппо?
Пинотта подняла голову и стала прислушиваться, по обыкновению угрюмо посматривая на меня.
— Да-да, — сказал Рокко, — воздух здесь хороший.
«Вот была бы штука, — думал я, — если бы оказалось, что Поли и с этой крутит».
Должно быть, я улыбнулся, потому что Рокко косо посмотрел на меня. Потом он выплюнул окурок себе в руку, загрубелую и смуглую до черноты, и пробормотал что-то еще.
Он пожаловался на сушь. Сказал, что воды из бассейна не хватает и вдобавок ее приходится носить ведрами. В свое время был насос, но он сломался.
Тогда я спросил, где берут питьевую воду.
— В колодце, — сказала Пинотта из окна. — А кто ее достает? — Рыжая голова неистово затряслась. — Я достаю, все я.
Я хотел поговорить с Рокко, расспросить его о том, каким был этот холм и как здесь текла жизнь в былые времена, но меня стесняла Пинотта, ни на минуту не сводившая с меня своих круглых глаз.
Тогда я спросил, моется ли кто-нибудь на балконе и какой водой. Пинотта ухмыльнулась на свой лад.
— На балконе синьора принимает солнечные ванны, — сказала она.
— Я думал, вы ей носите туда воду.
— Еще этого не хватало, что я, каторжная?
Она набралась духу и спросила меня, почему я не поехал на гуляние. Этот вопрос заинтересовал и Рокко. Они оба испытующе посмотрели на меня, явно надеясь что-то выведать.
— Мы все не помещались на двуколке, — отрезал я.
Старый Рокко покачал головой.
— Больно много народу, — пробормотал он, — больно много народу.
Поли, у которого все еще было помятое, изнуренное лицо, спустился позавтракать, потом вернулся к себе и снова появился, только когда стало темнеть. За весь день мы не обменялись и десятью фразами, не зная, что сказать друг другу; он улыбался усталой улыбкой и слонялся с места на место. Всю вторую половину дня я, сидя в ломберной, перелистывал старые книги, пожелтевшие альбомы, энциклопедии и иллюстрированные альманахи. Когда в сумерках вошел Поли, я поднял голову и сказал ему:
— Как вы думаете, вернутся они к ужину?
Поли взглянул на меня, и лицо его прояснилось.
— Не выпить ли нам пока по рюмочке? — предложил он.
Мы пили, сидя под соснами.
— Время идет, — заметил я. — Даже здесь, где как будто все остается без перемен. В сущности, вам хорошо одному.
Поли улыбнулся. Он был без пиджака, с цепочкой на шее, бронзовый от загара.
— Почему бы нам не перейти на «ты»? — сказал он. — Ведь мы оба друзья Ореста.
Мы перешли на «ты». Он вежливо осведомился о моей жизни в Турине, спросил, что я буду делать, вернувшись туда. Мы поговорили о Пьеретто; я рассказал ему, что в доме у Ореста женщины думают, что Пьеретто теолог, а он засмеялся и сказал, что ценит его выше, но что у него есть один недостаток — он не верит в глубинные силы, которые таятся в нас, в нашу неосознанную чистоту.
Я спросил его, проведет ли он эту зиму в Греппо. Он молча кивнул, внимательно глядя на меня.
— Я все думаю, — сказал я ему, — что, оказавшись снова в этих местах, где прошло твое детство, ты, наверное, испытываешь волнующее чувство. Для тебя, должно быть, все здесь имеет свой голос, свою жизнь. В особенности теперь.
Поли молчал, так уставившись на меня, точно слушал глазами.
— …Даже меня забрало, когда я приехал сюда. Представь себе. Я никогда здесь не был. Но это сочетание запущенности и укоренелости… тут не просто сельская местность, а что-то большее… просто захватило меня. Когда ты здесь жил, уже так и было?
Он упорно смотрел на меня.
— Дом был этот самый, — сказал он. — Тогда было больше народу, больше служб, но дом остался таким же.
— Я не про дом. Я говорю о зарослях, о заброшенных виноградниках, об этом впечатлении дикости. Сегодня утром я загорал возле грота, и мне казалось, будто холм — что-то живое, что у него есть кровь, голос…
Я увидел, что он задумался.
— Ты столько времени прожил здесь, в Греппо, неужели ничего такого тебе никогда не приходило в голову?
Я говорил, а про себя думал: «Если я псих, то и он тоже. Кто знает, может, мы и найдем общий язык».
Но Поли сказал, вертя в руках стакан:
— Как все мальчишки, я до безумия любил животных. У нас были собаки, лошади, котята. У меня был Буб, ирландский рысак, который потом сломал себе спину… Мне нравится в животных их равнодушие ко всему, что происходит вокруг. Они свободнее нас…
— Может быть, то, что я говорю о холме, ты находишь в животных. Ты любишь диких животных, зайцев, лисиц?
— Нет, — решительно сказал Поли. — Я разговариваю с животными, как разговариваю с вами, а с дикими животными нельзя разговаривать. Я любил Буба потому, что его можно было хлестать. Любил котят, потому что их можно было держать на коленях. Понимаешь? — сказал он, просветлев. — Это все равно как обладать женщиной, быть с мамой… Впрочем, нет, с мамой другое дело, — поправился он. — Бедняжка, из-за нее я страдал. Однажды зимой она уехала в Милан, и рождество я провел один, с прислугой и снегом. По вечерам я, не зажигая света, смотрел в окно на снег и, если женщины искали меня, не откликался, чтобы они сходили с ума от беспокойства…
— Такие воспоминания подходят для зимы, — сказал я.
— Мамы уже нет, — сказал Поли. — Ты прав. Для меня в деревне всегда зима.
Так прошел этот вечер, а когда совсем стемнело, мы пошли ужинать. Пинотта смотрела на нас, сидевших вдвоем за столом, с таким видом, как будто это было очень забавное зрелище, и ходила взад и вперед, шаркая ногами. Меня томило какое-то тревожное чувство, по-видимому, больше, чем Поли. Мы долго пили, и в какой-то момент, сам не знаю как, я заговорил о Розальбе. Я спросил Поли, где она, что с ней сталось.
— О, — сказал он меланхолично, — она умерла.
XXIIIКогда поздним утром они трое приехали на двуколке, у меня голова была как чугун, а голос охрип. Мы всю ночь говорили о смерти Розальбы. Поли мало что знал об этом. Она покончила с собой в том пансионе, который содержали монахини, — отравилась то ли ядом, то ли наркотиком, — когда он уехал на море. Мы прогуливались под соснами, вокруг бассейна, и говорили, говорили до самого утра. Поли говорил, что смерть не имеет значения, что не мы ее причиняем, что внутри нас — радость и покой и ничего больше.
Тогда я спросил его, входит ли кокаин в условия душевного покоя. Он ответил, что все мы употребляем какие-нибудь наркотики, от вина до снотворных, от нудизма до охоты с ее жестокостью.
— При чем тут нудизм? — сказал я.
Оказалось, вот при чем: некоторые выходят на люди голыми из потребности уподобиться животным и преступить человеческую норму.
Мне не хватило ночи, чтобы заставить его признать, что между самоубийством и смертью от болезни или несчастного случая целая пропасть. Поли говорил о Розальбе нетвердым голосом растроганного ребенка; с умилением говорил о тех днях, когда он был при смерти; никто ни в чем не был виноват; Розальба умерла; им обоим было хорошо.
Всю ночь мы, как бы подтверждая его правоту, пили, курили и спорили. Восход солнца застал нас в креслах, за кофе, который подала нам растрепанная Пинотта. Сквозь иглы сосен просвечивала луна. Теперь мы толковали об охоте, о бедных животных: Поли говорил, что из всех наркотиков кровопролитие единственный, пристрастия к которому он не понимает; в крови есть что-то дьявольское, этому научила его Розальба.
— Вот теперь Орест затевает охоту. Он не понимает, что человек может испытывать отвращение к некоторым вещам. Пусть охотится, но не пристает к другим…
Дневной свет меня немного успокоил, но напряжение, усталость, глухой гнев не дали мне заснуть. Когда я услышал на поляне веселые голоса, меня взяла злость на Пьеретто, который, конечно, знал про Розальбу, но ничего не сказал мне, и я не сразу спустился: смотрел в потолок и думал о том, что Розальба, кокаин, пролитая кровь, холм — все это сон, злая шутка, которую все сговорились сыграть со мной. Оставалось только спуститься и сделать вид, что я ни о чем не догадываюсь, чтобы не попасть в дурацкое положение. Оставалось только рассмеяться им в лицо, вот что…
Внезапный грохот заставил меня соскочить с постели. Я подбежал к окну и увидел, как они со смехом слезают с двуколки. Орест потрясал дымящимся ружьем, Габриэлла с распущенными волосами, зацепившись платьем за козлы, кричала: «Снимите меня».
Из дома выскочили Пинотта и кухарка; вышел Поли. Поздоровались, начались тары-бары. Про вино, про ярмарку, про овраги. «Ну и посмеялись же мы, — говорили они. — Мы заехали в селение Ореста». Лошадь, опустив голову, рыла землю копытом.
Спустился и я. Сумятица не улеглась до самого полдня. Габриэлла, Орест и Пьеретто продолжали галдеть и на веранде. Они все еще были под впечатлением шумного веселья, и это объединяло их. Что за селения, говорили они, вот где люди умеют повеселиться, а Пьеретто угодил в канаву и в одном кабаке подрался с хозяином; потом они звонили в колокола, взбудоражили пономаря; а еще воровали виноград на одном винограднике.