Казимеж Орлось - «Чай по Прусту» (восточно-европейский рассказ)
Янушевский, с синяком на лбу, в черном пиджаке с полуоторванным рукавом, стоял над дочерью. Сжимал и разжимал пальцы на спинке кровати.
На крик прибежали врачи и сестры. Первой — старшая медсестра.
— В чем дело? Что за крики? Пани Крыся!
— Он ребенка моего потерял! — голосила Крыська. — Мой собственный отец!
Заглядывали больные из коридора. Те, кто лежал рядом, сели на кроватях.
— Успокойтесь, пани Крыся! — сказала медсестра. И Янушевскому: — Рассказывайте.
Только после его рассказа было сделано заявление о пропаже Людека. Старшая медсестра сама позвонила из процедурного кабинета на Центральный вокзал, в полицию, в службу охраны порядка. Даже на телевидение, где пообещали заняться этим делом в программе «Ищу тебя».
Но когда они попросили фотографию мальчика, оказалось, что фотографии нет. Медсестра передала трубку Янушевскому.
— Договоритесь сами, нужна фотокарточка.
Каменщик взял трубку, молча подержал возле уха, потом сказал:
— Нет у внука фотокарточки.
Медсестра не хотела верить. Побежала спросить мать.
— Пани Крыся! Нужна фотография сына!
Крыська заплакала и отвернулась к окну.
Только когда отец уходил, опять приподнялась:
— Пап, ищи его! Если не найдешь, клянусь Богом, я домой не вернусь! Не видать вам меня!
Янушевский немного постоял в дверях, повернулся и вышел.
Проходили месяцы, весны, зимы. Крыська рассказывает, что отец каждый день ездит на Центральный вокзал. Тетя Божена вздыхает, Гитлер говорит:
— Блин, разорвал бы этого, который тогда…
Дядя Капуста молчит. Мушка ворчит под столом. Над диваном — Матерь Божья с младенцем. На столе — дешевый портвейн.
Старый каменщик уже не выгоняет из квартиры гостей Крыськи-Алкашки. Сам охотно выпивает. Но больше времени проводит на вокзале. Его можно встретить там утром, вечером, даже ночью. В черном пиджаке, небритый, седой, без шапки, он обходит главный зал. Ковыляет мимо людей в очередях перед кассами. Идет вдоль витрин магазинов, мимо киосков и баров. Закидывая деревянную ногу, поднимается на галерею и оттуда, через перила, долго смотрит в зал. Пока не начнут слезиться глаза. Тогда он трет большим пальцем веки и идет вниз. Съезжает на эскалаторе на перрон. Возвращается, чтобы обойти вокзал по подземным переходам: со стороны Хмельной и Злотой, Эмилии Плятер, Иерусалимских аллей, Иоанна Павла. Время от времени останавливается и осматривается. Вокруг только серая толпа.
— Экспресс «Кракус» до Кракова и Закопане прибывает на третий путь второго перрона. Вагоны номер сто один, сто два, сто три останавливаются в первом секторе… — слышится над головой.
Виктор Фишл
Кафка в Иерусалиме
© Перевод Н. Шульгина
Я мог бы поклясться, что это он. По десяткам фотографий я знал эти большие, словно болью расширенные, печальные глаза на узком, продолговатом, бледном лице с острым подбородком, эти чуть оттопыренные уши и черные волосы, густо обрамляющие низкий лоб. Это наверняка был он. Я мог бы в этом поклясться.
Да и одет он был так, каким я знал его по фотографиям. Высокий воротник с темным галстуком был явно на размер больше, пиджак непривычного, несколько старомодного покроя висел на нем, как на вешалке, и был слишком длинен, а из коротких рукавов торчали руки с тонкими, нежными пальцами. Из-под пиджака выглядывал свитер серой шерсти. Любой из нас в таком одеянии мучился бы от нестерпимой жары, а он дрожал от холода и сидел съежившись, точно куколка какой-то экзотической бабочки. Синюшность ногтей на пальцах, переплетенных и положенных на колени, безусловно указывала на признаки малокровия. К тому же он то и дело покашливал. Сомнений не оставалось — это был он.
Молодому человеку, который уже сидел в купе, когда я вошел туда и разместился напротив, могло быть лет сорок, годом меньше или больше. Однако, определив его примерный возраст, я прекрасно сознавал, что тот, за кого я принимаю его и на кого он похож, как две капли воды, да, оба на одно лицо — те же широко открытые, большие, печальные глаза, — умер в таком же молодом возрасте полвека назад. И мне оставалось только посмеяться над собственным безрассудством, когда я легко вычислил, что даже если бы врачам и удалось вылечить его и он до сих пор жил, то был бы почти столетним старцем.
Я собрался было обратиться к нему и спросить, часто ли ему говорят, что он точная копия покойного Франца Кафки, как мой взгляд упал на маленький чемоданчик, — собственно, на большой портфель, в каком адвокаты обычно носят дела на судебный процесс, — который лежал рядом с сидящим мужчиной и на котором была бирка с именем владельца. К сожалению, мой попутчик опирался локтем на чемоданчик и заслонял часть бирки рукавом, так что я мог явственно прочесть только
ЙОЗЕФ К
но и этих нескольких букв было достаточно, чтобы у меня мороз пробежал по коже. И теперь я уже глаз не мог оторвать от этого усеченного имени и, главное, от завораживающего лица носителя этого имени, чье сходство с лицом, столь мне знакомым, вселяло в меня ужас.
Не исключено, что я все-таки обратился бы к мужчине, сидящему напротив, но, как только поезд тронулся, он смежил почти что прозрачные веки и то ли уснул, то ли наяву грезил, только несомненно одно: он хотел остаться в ненарушимом уединении.
В конце концов я тоже закрыл глаза, но не для того, чтобы уснуть, я ведь знал, что возбуждение, вызванное этой таинственной встречей, все равно не даст мне такой возможности, а, стало быть, лишь для того, чтобы успокоиться и вновь обрести твердую почву под ногами.
Кстати сказать, здесь я почти никогда не пользуюсь поездом. Поездка автобусом куда приятнее и быстрее. Но на этот раз я решил изменить своей привычке по двум причинам: во-первых, я очень давно не ездил поездом, а во-вторых, и это, пожалуй, главное, последние двадцать километров до Иерусалима пролегают по гористой местности, в которой как раз сейчас цветет миндальное дерево, а я не знаю ничего прекраснее. Однако я так и не насладился этой красотой, ибо, как и сидящий напротив меня человек, большую часть пути просидел с закрытыми глазами. И наши губы всю дорогу так и не разомкнулись — никто из нас не произнес ни единого слова.
Но едва поезд остановился на вокзале, построенном, кстати сказать, когда Кафке было семь лет, приключилось нечто комичное, что рассмешило меня и заставило обменяться с незнакомцем двумя-тремя словами.
Когда Йозеф К. выходил — мне и теперь не удалось разглядеть целиком его имя на бирке, прикрепленной к маленькому чемоданчику, — кончик его свитера, надетого, как я уже сказал, под пиджак, хотя день стоял жаркий, зацепился за какой-то крючок на двери вагона, и, по мере того как он сходил по ступенькам на перрон, где сперва подался направо, потом налево, шерстяная нитка, из которой свитер был связан, начала вытягиваться. Смешно было смотреть, как свитер с каждым шагом его владельца укорачивается, и потому я быстро принял решение — карманным ножиком отрезал распущенную нить. Признаюсь, в эту минуту я почувствовал себя повивальной бабкой, перерезающей пуповину у новорожденного.
Распущенную нить я смотал в небольшой клубок и подал незнакомцу.
— Простите, — сказал я, — иного выхода не было! Мог распуститься весь свитер до последней петли.
Он взял клубок и, прежде чем поблагодарить, долго и недоуменно глядел на меня, казалось, даже немного испуганно. Глядел куда-то поверх и позади меня, и слова его звучали из какой-то дали, откуда он еще не полностью вернулся.
— Спасибо. Я очень обязан вам. Спасибо, — повторил он и сунул клубок в карман своего старомодного пиджака.
Сейчас у меня появилась новая возможность завести с ним разговор, узнать его имя и даже более того… Но воспользоваться этой возможностью мне не удалось — я вдруг увидел, как на перрон торопливо входят два человека, уже издали буйно размахивающие руками, по всей вероятности, приветствуя того, с кем я как раз собирался вступить в разговор. Один был маленького роста, и его голова утопала между плеч, как бывает у горбунов, у другого голова была лысой, а улыбка — умной, и оба показались мне знакомыми.
Он сразу забыл обо мне и длинными шагами поспешил к ним.
— Макс! Феликс! — крикнул он. — Я уж боялся, что мы разминулись.
Они обнялись, как друзья, которые долгие годы не виделись. И тут я наконец узнал этих двоих, хотя с самого начала чувствовал, что должен знать их. Однако прошло какое-то время, прежде чем я сообразил, что и эти двое — лучшие друзья Кафки Макс Брод и Феликс Вельч[3] — уже предстали перед Богом, и с тех пор, как у каждого из них я поочередно был на похоронах, минуло немало лет.