Робер Сабатье - Шведские спички
Рынок улицы Клиньянкур, потом базар на улице Рамей поглотили доброе число листков, и это позволило Бугра сделать привал, чтобы выпить бутылочку красного в кафе Пьерроза, где, к удивлению старика, мальчика сразу узнали. Бугра пил медленно, прикрыв от удовольствия веки, мелкими глотками, но все же оставил в стакане немного вина и, добавив туда газировки, протянул Оливье. Мальчик выпил, подражая ему в каждом жесте, даже вытер кулачком кончики воображаемых усов, и провозгласил: «Эх, хорошо пошло!»
— Еще бы! — добавил Бугра.
Хотя оставалось всего штук двадцать листков, которые Оливье уже сложил вдвое и засунул к себе под рубашку, возвращаться к хозяину лавки было слишком рано; коммерсант мог бы заподозрить их в плутовстве. Бугра со вздохом облегчения снял с себя рекламный щит и попросил Пьерроза припрятать его в уголке комнаты.
Выйдя из кафе, старик купил хлебец с изюмом и плитку молочного шоколада для Оливье, а для себя толстый ломоть хлеба с куском кровяной колбасы из местечка Геменей, которую тут же на улице продавал разносчик. Старик и мальчик поднялись до площади Константен Пекер — сквер в это время был безлюден — и удобно устроились на скамеечке, решив позавтракать.
Бугра вынул из кармана нож фирмы «Опинель» с тяжелой ручкой из светлого дерева и начал есть по-деревенски: крепко ухватив хлеб и прижимая к нему колбасу большим пальцем, он отрезал поочередно то и другое и подносил на ножике ко рту. А потом долго прожевывал, двигая лишь левой стороной челюсти, потому что справа не хватало зубов. Крошки Бугра бросал птицам и бранил на чем свет стоит голубей, которым он предпочитал воробьев.
— Бугра, а почему у тебя борода?
— Потому что под ней довольно-таки грязная пасть… — ответил смеясь старик.
Оливье размышлял, почему же они такие дружки с Бугра, с этим самым Дикарем Бугра, как прозвали его на их улице за молчаливость и вечную воркотню на что-то или на кого-то. Старик потрепал ребенка по волосам, которые успели уже подрасти, позабыть о приключениях с бриллиантином и, как прежде, свободно резвились.
— Ну вот, видишь, — заключил Бугра, — нам не так уж и плохо. — И этим все было сказано.
Бугра считал, что ребенок — замечательная компания, вроде зверюшки: он умеет когда надо и помолчать, только это длится не так уж долго. Когда малыши вырастают, они становятся дурнями, как все остальные. Он знал, что Оливье перенес тяжелый удар, и это его отличало от прочих. Бугра всем казался весельчаком, а между тем это было не так: к людям он относился скептически. Поодиночке он их еще терпел, но только не тогда, когда они собирались вместе. Да и себе он тоже не давал спуску, сравнивая с крысой, которая питается чужими объедками, в сущности неплохо к этому приноравливаясь и никого не стесняя.
Часто вспоминая о Принцессе Мадо, Оливье поделился своими мыслями с Бугра:
— Знаешь, Бугра, Мадо очень милая.
— Ясно, что милая! — проворчал Бугра, хотя было видно, что он вовсе этого не думает и ему трудно удержаться от менее любезной оценки.
Они продолжали закусывать. Оливье обратил внимание на каменный памятник в верхней части сквера. Статуи в сквере всегда ограждались железными решетками, но пленниками чувствовали себя те, кто на них смотрели.
— Ты Мака, Красавчика, знаешь? — спросил Оливье.
— Лучше б не знал.
— Анатоль говорит, что он псих и к тому же еще сутенер. — У мальчика было смутное представление об этом термине, и он надеялся, Бугра разъяснит, что это значит. — А Мадо сказала про него: «Сама злость в чистом виде». Недавно Мак учил меня, как надо драться…
Бугра густо покраснел. Он поперхнулся, раскашлялся и несколько раз повторил: «Черт побери, вот уж черт побери!» Казалось, старика что-то гложет, он ел торопливо, почти с жадностью и не смотрел на ребенка. Малыш собрал крошки серого хлеба и кинул их птицам. Потом он вытащил из-под рубашки один из розовых рекламных проспектов, сложил кораблик и, толкая его вдоль скамьи, гудел: ту-ту-ту-у!
— Скажи, Бугра, а что значит сутенер?
— Рыба[9].
— Да ну?
Бугра все еще продолжал досадовать на Мака, да и на весь мир. Он брюзжал, ворчал, мрачно философствовал про себя, казалось, готов был кусаться, резко выкрикивал: «Банда подонков!» — и вслед за тем: «В конце концов, мне самому нечего жрать!» — глядя при этом на голубей, клевавших что-то на песке аллеи, будто он обращался к ним.
Нервным движением он извлек из кармана свою резиновую табакерку, ставшую теперь кошельком, вытащил оттуда пятифранковую бумажку и протянул ее мальчику:
— Это твой заработок…
— Да тут слишком много!
— Нет, точно сосчитано. А теперь марш домой. Не то твоя кузина опять скажет, что ты ей кровь портишь. А я пошел к хозяину ювелирного магазина.
Оливье все же взял деньги. Он долго смотрел на старика из-под нависших на лоб белокурых прядей, потом спросил:
— Ты сердишься на меня, Бугра?
Тот попробовал улыбнуться и поспешно ответил:
— Да нет же, ты тут совсем ни при чем. На меня иногда накатывает, но ничего, проходит. Давай, дуй!
Грустным возвращался на свою улицу Оливье. Что-то он сделал не так, это ясно, вроде того пожара в клетушке под лестницей, однако не столь очевидное. Он тщетно пытался понять, что же именно, и, вздыхая, разводил руками.
На улице Коленкур мальчику встретились воспитанники какого-то интерната, они шли парами, под присмотром учителя с бородкой. Ребята были одеты в серые брюки, черные пиджачки с золочеными пуговицами, форменные с кожаным козырьком фуражки. Для Оливье все мальчики в форме, которых он когда-либо встречал, были сиротами. Он посторонился, чтобы дать им пройти, и мысленно представил себе массовую гибель всех их родителей, какое-то поле боя, усыпанное мертвыми костями. А дети выглядели веселыми и упитанными. Проходя, они осматривали Оливье с головы до ног, и ему захотелось скорчить им рожицу. Но перед ним вдруг возник на мгновение образ Виржини, вышивающей крестиком изумрудные елочки, и он, опустив плечи, быстро пошел вперед.
Его кто-то окликнул. Это оказался товарищ по классу, тот, с кем он сидел за партой, звали его Деде, но прозвище у него было Бубуль, маленький добродушный толстяк, постоянно уплетающий яблочные пирожные, шоколадные батончики, пудинги и другие сладости, никого при этом не стесняясь. Его полдники, столь же обильные, как трапезы грузчиков, были известны всей школе. Всю жизнь он походил и будет походить на гиппопотама, как его отец, как его мать, как вся их семья; видимо, решили они, все дело в неправильном обмене веществ, а раз так, то уж пусть их лучше жалеют, чем завидуют. Когда над Бубулем насмехались, он отвечал глуповатой улыбкой и шлепал себя по животу, обезоруживающе поглядывая на всех своими добрыми водянистыми голубыми глазами. В сущности, Бубуль всем нравился.
— А ну-ка, Оливковое масло, глянь на это мороженое!
Бубуль держал в руке вафельный рожок с двумя отделениями, в которых два шарика мороженого еще подпирали третий. Бубуль лизал их по очереди — то ванильный, то клубничный, то кофейный — быстро, как кот, водя языком, закатывая глаза от наслаждения.
— Дашь попробовать? — спросил Оливье.
Бубуль щедро сунул в ладонь приятелю шарик клубничного мороженого. И оба они громко рассмеялись. Мороженое было холодным, и Оливье перебрасывал шарик с одной руки на другую, но, не теряя времени, слизывал то, что успело подтаять. Ребята шалили, прыгали. Оливье высовывал язык, чтоб показать, какой он стал красный, и, гримасничая, облизывал свои липкие руки.