Борис Рыжий - В кварталах дальних и печальных
«Двенадцать лет. Штаны вельвет…»
Двенадцать лет. Штаны вельвет. Серега Жилин слез
с забора и, сквернословя на чем свет, сказал событие.
Ах, Лора. Приехала. Цвела сирень. В лицо черемуха
дышала. И дольше века длился день. Ах, Лора, ты
существовала в башке моей давным-давно. Какое сладкое
мученье играть в футбол, ходить в кино, но всюду
чувствовать движенье иных, неведомых планет, они
столкнулись волей Бога: с забора Жилин слез Серега, и
ты приехала, мой свет.
Кинотеатр: «Пираты двадцатого века». «Буратино»
с «Дюшесом». Местная братва у «Соки-Воды» магазина.
А вот и я в трико среди ребят — Семеныч, Леха, Дюха —
рукой с наколкой «ЛЕБЕДИ» вяло почесываю брюхо.
Мне сорок с лихуем. Обилен, ворс на груди моей растет.
А вот Сергей Петрович Жилин под ручку с Лорою идет —
начальник ЖКО, к примеру, и музработник в детсаду.
Когда мы с Лорой шли по скверу и целовались на ходу,
явилось мне виденье это, а через три-четыре дня —
гусара, мальчика, поэта — ты, Лора, бросила меня.
Прощай же, детство. То, что было, не повторится никогда.
«Нева», что вставлена в перила, не более моя беда.
Сперва мычишь: кто эта сука? Но ясноокая печаль
сменяет злость, бинтует руку. И ничего уже не жаль.
Так над коробкою трубач с надменной внешностью
бродяги, с трубою утонув во мраке, трубит для осени
и звезд. И выпуклый бродячий пес ему бездарно
подвывает. И дождь мелодию ломает.
Путешествие
Изрядная река вплыла в окно вагона.
Щекою прислонясь к вагонному окну,
я думал, как ко мне фортуна благосклонна:
и заплачу за всех, и некий дар верну.
Приехали. Поддав, сонеты прочитали,
сплошную похабель оставив на потом.
На пароходе в ночь отчалить полагали,
но пригласили нас в какой-то важный дом.
Там были девочки: Маруся, Роза, Рая.
Им тридцать с гаком, все филологи оне.
И черная река от края и до края
на фоне голубом в распахнутом окне.
Читали наизусть Виталия Кальпиди[61].
И Дозморов Олег мне говорил: «Борис,
тут водка и икра, Кальпиди так Кальпиди.
Увы, порочный вкус. Смотри, не матерись».
Да я не матерюсь. Белеют пароходы
на фоне голубом в распахнутом окне.
Олег, я ошалел от водки и свободы,
и истина твоя уже открылась мне.
За тридцать, ну и что. Кальпиди так Кальпиди.
Отменно жить: икра и водка. Только нет,
не дай тебе Господь загнуться в сей квартире,
где чтут подобный слог и всем за тридцать лет.
Под утро я проснусь и сквозь рваньё тумана,
тоску и тошноту, увижу за окном:
изрядная река, ее названье — Кама.
Белеет пароход на фоне голубом.
«Есть фотография такая…»
Я памятник себе воздвиг нерукотворный…
А.С. Пушкин
…Мной сочиненных. Вспоминал
Я также то, где я бывал.
Н.А. Некрасов
Есть фотография такая
в моем альбоме: бард Петров[62]
и я с бутылкою «Токая».
А в перспективе — ряд столов
с закуской черной, белой, красной.
Ликеры, водка, коньяки
стоят на скатерти атласной.
И, ходу мысли вопреки,
но все-таки согласно плану
стихов — я не пишу их спьяну, —
висит картина на стене:
огромный Пушкин на коне
прет рысью в план трансцендентальный.
Поэт хороший, но опальный,
Усталый, нищий, гениальный,
однажды прибыл в город Псков
на конкурс юных мудаков —
версификаторов — нахальный
мальчишка двадцати двух лет.
Полупижон, полупоэт.
Шагнул в толпу из паровоза,
сух, как посредственная проза,
поймал такси и молвил так:
— Вези в Тригорское, земляк!
Подумать страшно, баксов штука, —
привет, засранец Вашингтон!
Татарин-спонсор жмет мне руку.
Нефтяник, поднимает он
с колен российскую культуру.
И я, т. о., валяя дуру,
ни дать ни взять лауреат.
Еще не пьян. Уже богат.
За проявленье вашей воли
вам суждено держать ответ.
Ба, ты все та же, лес да поле!
Так начинается банкет,
и засыпает наша совесть.
Честь? Это что еще за новость!
Вы не из тех полукалек,
живущих в длительном подполье.
О, вы нормальный человек.
Вы слишком любите застолье.
Смеетесь, входите в азарт.
Петров, — орете, — первый бард.
И обнимаетесь с Петровым.
И Пушкин, сидя на коне,
глядит милягой чернобровым,
таким простым домашним ге…
Стоп, фотография для прессы!
Аллея Керн. Я очень пьян.
Шарахаются поэтессы —
Нателлы, Стеллы и Агнессы.
Две трети пушкинских полян
озарены вечерним светом.
Типичный негр из МГУ
читает «Памятник». На этом,
пожалуй, завершить могу
рассказ ни капли не печальный.
Но пусть печален будет он:
я видел свет первоначальный,
был этим светом ослеплен.
Его я предал. Бей, покуда
еще умею слышать боль,
или верни мне веру в чудо,
из всех контор меня уволь.
«Осколок света на востоке…»
Осколок света на востоке.
Дорога пройдена на треть.
Не убивай меня в дороге,
позволь мне дома умереть.
Не высылай за мной по шпалам,
горящим розовым огнем,
дегенерата с самопалом,
неврастеничку с лезвиём.
Не поселяй в мои плацкарты
нацмена с города Курган,
что упадает рылом в нарды,
освиневая от ста грамм.
Да будет дождь, да будет холод,
не будет золота в горсти,
дай мне войти в такой-то город,
такой-то улицей пройти.
Чуть постоять, втянуть ноздрями
под фонарем гнилую тьму.
Потом помойками, дворами —
дорога к дому моему.
Пускай вонзит точку в печень
или попросит огоньку,
когда совсем расслаблю
плечи видавший виды на веку.
И перед тем, как рухну в ноги,
заплачу, припаду к груди,
что пса какого, на пороге
прихлопни или пощади.
«Июньский вечер. На балконе…»
Июньский вечер. На балконе
уснуть, взглянув на небеса.
На бесконечно синем фоне
горит заката полоса.
А там — за этой полосою,
что к полуночи догорит, —
угадываемая мною
музыка некая звучит.
Гляжу туда и понимаю,
в какой надежной пустоте
однажды буду и узнаю:
где проиграл, сфальшивил где.
«С трудом окончив вуз технический…»
С трудом окончив вуз технический,
В НИИ каком-нибудь служить.
Мелькать в печати перьодической,
Но никому не говорить.
Зимою, вечерами мглистыми
Пить анальгин, шипя «говно».
Но, исхудав, перед дантистами
Нарисоваться все равно.
А по весне, когда акации
Гурьбою станут расцветать,
От аллергической реакции
Чихать, сморкаться и чихать.
В подъезде, как инстинкт советует,
Пнуть кошку в ожиревший зад.
Смолчав и сплюнув где не следует,
Заматериться невпопад.
И только раз — случайно, походя —
Открыто поглядев вперед,
Услышать, как в груди шарахнулась
Душа, которая умрет.
«Дали водки, целовали…»