Борис Рыжий - В кварталах дальних и печальных
«Пройди по улице с небритой физиономией…»
Пройди по улице с небритой
физиономией сам-друг,
нет-нет, наткнешься на открытый
канализационный люк.
А ну-ка глянь туда, там тоже
расположилась жизнь со всем
хозяйством: три-четыре рожи
пьют спирт, дебильные совсем.
И некий сдвиг на этих лицах
опасным сходством поразит
с тем, что тебе ночами снится,
что за спиной твоей стоит.
…Создай, и все переиначат.
Найдут добро, отыщут зло.
Как под землей живут и плачут,
Как в небе тихо и светло!
«Спит мое детство, положило ручку…»
Спит мое детство, положило ручку,
ах, да под щечку.
А я ищу фломастер, авторучку —
поставить точку
под повестью, романом и поэмой,
или сонетом.
Зачем твой сон не стал моею темой?
Там за рассветом
идет рассвет. И бабочки летают.
Они летают.
И ни хрена они не понимают,
что умирают.
Возможно, впрочем, ты уже допетрил,
лизнув губою
травинку — с ними музыка и ветер.
А смерть — с тобою.
Тогда твой сон трагически окрашен
таким предметом:
ты навсегда бессилен, но бесстрашен.
С сачком при этом.
«Флаги красн., скамейки — синие…»
Флаги красн., скамейки — синие.
Среди говора свердловского
пили пиво в парке имени
Маяковского.
Где качели с каруселями,
мотодромы с автодромами —
мы на корточки присели, мы
любовались панорамою.
Хорошо живет провинция,
четырьмя горит закатами.
Прут в обнимку с выпускницами
ардаки с Маратами.
Времена большие, прочные.
Только чей-то локоточек
пошатнул часы песочные.
Эх, посыпался песочек.
Мотодромы с автодромами
закрутились-завертелись.
На десятом обороте
к черту втулки разлетелись.
Ты меня люби, красавица,
скоро время вовсе кончится,
и уже сегодня, кажется,
жить не хочется.
«Ни разу не заглянула ни…»
Ни разу не заглянула ни
в одну мою тетрадь.
Тебе уже вставать, а мне
пора ложиться спать.
А то б взяла стишок, и так
сказала мне: дурак,
тут что-то очень Пастернак,
фигня, короче, мрак.
А я из всех удач и бед
за то тебя любил,
что полюбил в пятнадцать лет,
и невзначай отбил
у Гриши Штопорова, у
комсорга школы, блин.
Я, представляющий шпану
Спортсмен-полудебил.
Зачем тогда он не припер
меня к стене, мой свет?
Он точно знал, что я боксер.
А я поэт, поэт.
«В безответственные семнадцать…»
В безответственные семнадцать,
только приняли в батальон,
громко рявкаешь: рад стараться!
Смотрит пристально Аполлон.
Ну-ка, ты, забобень хореем.
Ну-ка, где тут у вас нужник?
Все умеем да разумеем,
слышим музыку каждый миг.
Музыкальной неразберихой
било фраера по ушам.
Эта музыка станет тихой,
тихой-тихой та-ра-ра-рам.
Спотыкаюсь на ровном месте,
беспокоен и тороплив:
мы с тобою погибнем вместе,
я держусь за простой мотив.
Это скрипочка злая-злая
на плече нарыдалась всласть,
это частная жизнь простая
с вечной музыкой обнялась.
Это в частности, ну а в целом —
оказалось, всерьез игра.
Было синим, а стало белым,
белым-белым та-ра-ра-ра.
Стихи уклониста Б. Рыжего
…поехал бы в Питер…
О.Д.[58]
Когда бы заложить в ломбард рубин заката,
всю бирюзу небес, все золото берез —
в два счета подкупить свиней с военкомата,
порядком забуреть, расслабиться всерьез.
Податься в Петербург, где, загуляв с кентами,
вдруг взять себя в кулак и, резко бросив пить,
березы выкупить, с закатом, с облаками,
сдружиться с музами, поэму сочинить.
Из фотоальбома
Тайга — по центру, Кама — с краю,
с другого края, пьяный в дым,
с разбитой хар6ей, у сарая
стою с Григорием Данским.
Под цифрой 98
слова: деревня Сартасы.
Мы много пили в эту осень
«Агдама», света и росы.
Убита пятая бутылка.
Роится над башками гнус.
Заброшенная лесопилка.
Почти что новый «Беларусь».
А ну, давай-ка, ай-люли,
в кабину лезь и не юли,
рули вдоль склона неуклонно,
до неба синего рули.
Затарахтел. Зафыркал смрадно.
Фонтаном грязь из-под колес.
И так вольготно и отрадно,
что деться некуда от слез.
Как будто кончено сраженье,
и мы, прожженные, летим,
прорвавшись через окруженье,
к своим.
Авария. Башка разбита.
Но фотографию найду
и повторяю, как молитву,
такую вот белиберду:
Душа моя, огнем и дымом,
путем небесно-голубым,
любимая, лети к любимым
своим.
«Мой герой ускользает во тьму…»
Мой герой ускользает во тьму.
Вслед за ним устремляются трое.
Я придумал его, потому
что поэту не в кайф без героя.
Я его сочинил от уста —
лости, что ли, еще от желанья
быть услышанным, что ли, чита —
телю в кайф, грехам в оправданье.
Он бездельничал, «Русскую» пил,
Он шмонался по паркам туманным.
Я за чтением зренье садил
да коверкал язык иностранным.
Мне бы как-нибудь дошкандыбать
до посмертной серебряной ренты,
а ему, дармоеду, плевать
на аплодисменты.
Это — бей его, ребя! Душа
без посредников сможет отныне
кое с кем объясниться в пустыне
лишь посредством карандаша.
Воротник поднимаю пальто,
закурив предварительно: время
твое вышло. Мочи его, ребя,
он — никто.
Синий луч с зеленцой по краям
преломляют кирпичные стены.
Слышу рев милицейской сирены,
нарезая по пустырям.
«Я пройду, как по Дублину Джойс…»
Я пройду, как по Дублину Джойс,
сквозь косые дожди проливные
приблатненного города, сквозь
все его тараканьи пивные.
— Чего было, того уже нет,
и поэтому очень печально, —
написал бы наивный поэт,
у меня получилось случайно.
Подвозили наркотик к пяти,
а потом до утра танцевали,
и кенту с портаком «ЛЕБЕДИ»[59]
неотложку в ночи вызывали.
А теперь кто дантист, кто говно
и владелец нескромного клуба.
Идиоты. А мне все равно.
Обнимаю, целую вас в губы.
Да, иду, как по Дублину Джойс,
дым табачный вдыхая до боли.
Here I am not loved for my voice,
I am loved for my existence only.*
«Что махновцы — вошли красиво…»