СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН - После бури. Книга первая
— Мало ли что! А нынче там, вполне может быть, уже и второй какой-нибудь находится предмет. Неподъемный совершенно и ни в жизнь.
— Откуда узнал?
— Увидел!
— Откуда увидел?
— Из снов... Я в сны верю, товарищ Корнилов. А вы верите, товарищ Корнилов?
— Так вот, Сенушкин, ты из партии уйдешь не сам, не по своей воле — я тебя увольняю! Прощай!
— Прощай...— тихо и задумчиво повторил Сенушкин и уставился на Корнилова голубыми глазками взглядом, в котором присутствовала нечистоплотная смерть... Та смерть, которая освобождает людей от чего-то лишнего, что жить не должно, но все равно почему-то живет в полную силу, требуя от жизни удовольствия...
Было время, когда Корнилов был среди смерти как дома, но все равно к ней не привык, а только научился тонко чувствовать те редкие, те исключительные случаи, когда смерть действительно справедлива, и вот угадывал нынче именно этот случай. Тут ошибки не могло быть.
Вот сегодня, вот сейчас же кто-то скрутил бы Сенушкину руки, кто-то по ошибке убил бы его, приняв за убийцу, на днях бежавшего из тюрьмы, насильника, грабителя, но ошибки-то и не произошло бы никакой, не могло ее произойти, а была бы только справедливость.
Казалось даже, будто сенушкины виноваты в существовании человеческой смерти вообще — не будь их, все тех же сенушкиных, людям никогда не было бы необходимости умирать, тем более убивать. Но теперь они убивают, подозревая друг в друге сенушкиных, горячо убеждая друг друга, что они воюют только с сенушкиными и только их расстреливают, что сенушкиных миллионы, в то время когда они — редкое исключение, но все дело в том, что сенушкины умеют прятаться за спины миллионов, выдавать себя за них.
Нынче Сенушкин сделал этакое же душевное движение — хотел спрятаться за спину Корнилова, но тут же понял, что номер не пройдет, и стал глядеть на собеседника и вокруг себя, не таясь, не скрывая себя ничуть, может быть, даже полагая, что этим он приобретает некоторое равенство с собеседником.
Не приобрел и окончательно махнул рукой: «Наплевать мне на тебя! Все равно мы состоим в одной буровой партии, поэтому у нас общие имеются дела с тобой, бывшее «высокоблагородие»!»
Мы с балкона полетели,
Лаптем барыню задели,
Весело было нам,
Весело было нам!—
пропел Сенушкин ничего себе, сносным таким тенорком, Корнилов же вдруг понял смысл дурацкой, почему-то распространенной в последние годы песни, а Сенушкин еще о чем-то Корнилова спросил, что-то ему сказав, еще уличил его в неумении владеть «Буровой конторой Корнилов и К°».
— И прощай... Смех-то какой! Да ведь человек — не лошадь, и не уволите вы меня, товарищ Корнилов, какие у вас на то права? Не уволите! Вы и вот еще товарищ Барышников очень должны быть мною довольные... А я взаимно должен быть довольный вами — в этом тоже ваш интерес, учтите!
— При чем Барышников?! При чем он?!
— В самой скорости узнаете, а нынче не о Барышникове разговор, потому что трудовое соглашение у меня не с ним, а с вами, товарищ Корнилов, и я соглашение это ничуть не нарушил, ни вот на столько, какое же у вас имеется право меня уволить? Запустить на биржу в безработную очередь? Да мы вместе с Портнягиным, мы, рабочий класс, тот же раз объявим вам стачку!
— Ах, подлец, подлец! «Рабочий класс»! «Стачка»! Слова-то какие умеешь употребить, Сенушкин!
— Политическая неграмотность у тебя,— перешел на «ты» Сенушкин,— товарищ Корнилов! Частнособственнический и недопустимый интерес! Да я, что ли, эти слова выдумал? Я, что ли, записывал их печатным способом в устав профсоюза? — И Сенушкин вынул из кармана потрепанного пиджачишки билет, профсоюзный это был билет, и прочитал: — «Выдержки из «устава», параграф третий, пункт «бе»: «Профсоюз руководит всеми видами экономической борьбы, участвует в конфликтах и примирительных органах, а в случае необходимости организует стачки и руководит ими».
Слово «стачка», сколько он себя помнил, неизменно вызывало у Корнилова уважение: трудящиеся, испытывая лишения, борются за свои права — как же иначе! — но Сенушкин тут при чем?
— А на государственных предприятиях стачка тоже возможна? На советских? — и еще спросил Корнилов, несколько недоумевая.
— Ну, почто же нет?! Нонешний же «Устав» профсоюза — он же на всех пишется. Хотя разница на практике имеется. Теория, ей ведь куда-а-а до практики. А в реальности дела обстоят так, товарищ Корнилов...
И Сенушкин стал хвастаться тем, что он не лошадь, и одновременно рассказывать, как бастовали недавно рабочие государственной кожевенной фабрики в городке Бийске и забастовку выиграли, как бастовал профсоюз приказчиков торговой фирмы Вторушиных и тоже выиграл, тем более что государство не растерялось и как раз во время забастовки поставило Вторушину самые большие партии товара, с которым он уже никак не мог управиться, заплатить за него и реализовать. Вторушин после того подался на край света. Едва ли не в Китай.
— Отсюдова следовает,— заключил Сенушкин,— что и мы с Портнягиным тоже можем преподнести своему частному собственнику свою стачку, пусть выкусит. Мы же с Портнягиным — не лошади! Вы в Китай не собираетесь, Петр Николаевич? Когда не собираетесь, держитесь покамест крепче товарища Барышникова. Как по сю пору держались, и даже еще крепче, нам польза, не говоря уже о том, что и вам вот какая!
Что-то слишком часто и очень многозначительно Сенушкин отмечал необходимость и пользу союза Корнилов — Барышников, о существовании которого Корнилов, кажется, и вовсе не подозревал...
— Теперь человек — не лошадь, в вот я обратно коснусь моего увольнения. Это с твоёй стороны, товарищ Корнилов, вовсе здря! Сам уйду — дело другое, но я того момента дождусь, когда, наоборот, я тебе, нэпману-собственнику, более всего нужон буду. Нынче скважина стоит, мы все загораем на солнышке, но жалованье какое-никакое, хотя и без сдельщины и без сверхурочных, но все одно идет, зачем же мне увольняться? Сам подумай. Вот когда на твоем бы месте стоял настоящий капиталист, тот никогда и ничего подобного мне об увольнении не сказал, понял бы, что нынче мне уходить невыгодно и я ни за что этого не сделаю... Разве за какое-нибудь хорошее отступное... Но ты капиталист худой, поэтому и не понимаешь... Трудно тебе с «Буровой конторой», Петр Николаевич. Трудно! Меня бы, что ли, взял в совет? Я бы присоветовал, что к чему на этом свете. Ты сам-то по себе и то и се, и братство тебе по душе коммунистическое, и капиталистическое частное владение! Везде хотишь успеть, а насчет забастовки профсоюза вторушинских приказчиков знать ничего не знаешь, когда о ней вся Сибирь знает! — И Сенушкин теперь уже в подробностях продолжал рассказ о забастовке.
Рассказ получался сюжетный, остросоциальный, рассказчика посетило вдохновение. И даже артистизм.
Рассказ еще и еще подчеркивал, что хозяин бурового дела ни в этом, ни в другом каком-нибудь деле ничего не разумеет,
А ведь и правда — откуда такому разумению было взяться, если ни Корнилов, ни его родители, ни родители его родителей никогда не были владельцами какого-нибудь «дела»?
Натурфилософия и военная служба, разумеется, не дали никакого взаимного сочетания, слияния и элементарного сожительства, они так и существовали в Корнилове раздельно каждое само по себе, не допуская ничего третьего, еще какой-то специальности, каких-то практических навыков, и не он один был такой... Он-то что, он приобрел жизненную хватку, живучесть и непотопляемость, но многие из его поколения русской интеллигенции и полуинтеллигенции знали только крайности: или философствовали, или ударялись в террор и в сомнительную политику, больше не умели ничего.
Зато вот что было: большевистская революция и военный коммунизм, которым это поколение как могло противилось, тем не менее привили ему еще большую, чем прежде, ненависть к собственности, а вместе с этим и к практическому делу. Оно, это поколение, вполне смыкалось с большевиками в страстной ненависти к собственности, очищалось от нее, конечно, логически и философски, практически очищаться было не от чего.
Поэтому интеллигенция и была так ошеломлена, так шокирована, когда большевики на глазах у всего мира провозгласили лозунг: «Обогащайтесь!»
И Корнилов, само собою, тоже был шокирован, и возмущен, и растерян окончательно до того дня, когда ему представилась неожиданная, как снег на голову, возможность стать владельцем «Буровой конторы», но ему показалось, что выбора нет, есть только одно решение: взять! Взять и взять! Поставить над собой очередной эксперимент, он ведь был бесконечным экспериментатором, сделаться «владельцем», нэпманом, частным сектором, как там еще в печати и в речах все это нынче называлось? Как называлось, так всем этим, называемым, он и станет! И стал. И почувствовал тайную сладость владения. Психологии владения он еще не знал, умения не знал, а сладость и необходимость владения уже знал. И мечтал о том, чтобы капитализм и социализм завтра же действительно разошлись бы между собой навсегда по разным классам, по разным характерам, по разным судьбам, по разным поколениям. И думал, что многие революции хотели их разорвать, история хотела, наука хотела, но ничто не разорвало, одна утопия — этот разрыв, одни домыслы, и ничего общего с законами природы, с такими непоколебимыми, как, скажем, закон земного притяжения или закон сохранения энергии, и вот до сих пор и одно, и другое находят себя в одном человеке, да еще как находят — Корнилов по себе знает! Корнилов иногда такое находил объяснение: Петр Васильевич — это был, конечно, социалист, а Петр Николаевич Корнилов — до мозга костей капиталист, вот причина, по которой «соц.» и «кап.» уживаются в нем, в одном человеке! Но и это было не так, при внимательном рассмотрении оказывалось, что и тот и другой Корниловы были и тем и другим, и «соц.», и «кап.»!