СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН - После бури. Книга первая
Мастер подошел вблизь, бечевка была уже пуста.
Мастер все понял.
Это после, минут пятнадцать спустя, он стал расспрашивать Корнилова, легко или с трудом предмет оторвался от дна скважины, как шел он вверх, сбиваясь в сторону или по самому центру обсадных труб, какой чувствовался в нем вес: фунт, два, три, десять фунтов?
А Корнилов ничего не знал, не запомнил, помнил же только тот миг, когда бечевка дрогнула и пошла вверх легко, свободно.
Мастер не вернулся в рощу, он снова принялся ловить, ловить, ловить, с каждым часом становясь предметом все менее одушевленным.
А Корнилов все меньше склонен был думать, будто случай случаен, нет, думал он, кто-то нарочно бросил в скважину какой-то предмет.
В этом он только следовал за другими, потому что все подозревали: «Нарочно... нарочно... нарочно...»
«Кто?»
Сенушкин рассказывал о себе охотно и много.
Он прищуривался, улыбался, деловито забирал в легкие воздух, потом рассказывал и рассказывал, объяснял все о самом себе.
В рассказе иногда чувствовалось влияние писателя Михаила Зощенко, юмориста.
Зощенко лихо писал о хамстве и хамах современного общества, никогда не забывая, однако, что он от хамов кормится, а Сенушкин почитывал иногда книжки... Случалось.
— Человек — не лошадь, факт! — многозначительно усмехался Сенушкин, работая под Зощенко.— Лошадью я и без революции могу сделаться. Лошадям все одно на кого работать — на пролетария либо на буржуя. На буржуазный класс, может, и удобнее — погуще харчишки! А с пролетария чего взять? Пролетарий сам тольки-тольки как три раза на день начал исть; это сколь же годов ждать, покуда он досыта наистся и от своего куска другому отломит? Долго! Тем более что пролетарии всех стран желают соединиться, значит, им ба-альшой кусок надобен будет!
Ну, а когда так, чем он мне нынче-то возможен, хозяин-пролетарий? Единственно — он мне полегче работу может сделать, поменее, чем буржуй, за работу с меня спросить и на мой отгул-прогул сквозь палец поглядеть...
Легкая работа — тот же хлеб, человек — не лошадь, ему легкую работу искать свойственно.
Но вот ничего не скажу, все с самого-то с начала, то есть с Великого Октября, произошло правильно, потому что я, Сенушкин, был поставлен председателем сельского Совета. И был доволен. Человек — не лошадь. Это буржую все одно, кто бы на его ни работал, лишь бы день и ночь работал. Ему все одно, какое твое происхождение, какие ты произносишь слова, но это старорежимный подход, а пролетариат, он по-другому: на анкету поглядит, на происхождение, на сознательность, а также и на то, могу ли с массой разговаривать, находить с ей общий язык. А я с массой хорошо разговариваю, я непонятного для ее слова сроду не скажу, не выскочит оно у меня с языка. Потом я к тетушке на двое месяцев ездил в Екатеринбургскую губернию, а вернулся — на моем месте другой сельсовет сидит. Я, уезжая, фуражку собственную в советском помещении оставил, так он, тот нахал, новый председатель, и фуражку мою на себя нацепил и с головы ее не сымает, хотя на улице, хотя в помещении, хотя где... Вот какой оказался род человеческий!
Я бы после тетушки-то, я бы сделал для пролетарской власти как надо: не пью, курить на ту пору бросил. Я бы для ее и далее старался, лишь бы она для меня легкой жизни на жалела. А ей жалеть нельзя, ей одно из двух: либо корми, как буржуй за хорошую работу хорошего мастера кормит, либо давай легкую жизнь и чтобы человек уже сам по себе имел бы возможность крошки где-нибудь поклевать, либо старайся изо всех сил, плати порядочное жалованье. Вот так мы бы с ей и далее жили бы душа в душу, с властью, когда бы не тетушка. Она и не сильно возрастом-то вышла против племянничка.
Корнилов поинтересовался, чем Сенушкин занимался в бытность свою председателем.
— Работал с массами!
И руками показал что-то широкое и низкое, распластанное по земле.
— А если по делу? Конкретно?
— По делу занимался заготовкой и распределением.
— Ну? — удивился Корнилов.— Как так?
— Просто. И понятно: от мужика надо заготавливать и заготавливать, на то он и мужик. Ежели не так сильно, как при разверстке военного коммунизма, ежели что мужику и оставлять, так все равно с тем же расчетом; взять с его когда-нибудь. Точно говорю! А иначе с чего государству жить? И строиться? С кого же оно возьмет? Сам с себя никто ведь брать не желает, к тому же у пролетария всего имущества, что собственная шкура. Нынче вот еще тебя, «Корнилова и К°», развели, нэпмана, но для той же, конечно, цели, для заготовки, только с нэпманов сроду столь же не возьмешь, как с мужика, мужика много!
Опять Корнилову было интересно: ну, а что же Сенушкин распределял?
— Немного! Полномочиев не было мне дадено на многое-то! Я выше низового Совета не подымался, а там только заготовка идет, на том уровне только она... Распределения почти что и нет, разве бедному мужику семенную ссуду вырешить. Вот и все. Немного. Поэтому я со своего, с сельского места глядел во все глаза подалее — на волостной Совет и даже на уездный. Там уже товарищей распределителей множество находится, я и заглядывался на ихнюю среду. Меня, может, не через тетушку и уволили, и послали в безработную очередь на биржу труда, а вот за это самое загляденье в уездную сторону... На заготовке еще как следует себя не показал, а на распределение уже загляделся — непростительно!
— Непростительно?
— Нисколь! Ведь человек — не лошадь, и вот кого-кого, а себя любой распределитель не забудет! Ну, год, того меньше, поделает вид, будто ему похуже, похлопотнее других живется, после этот вид никому не нужный делается. «Хватит с тебя вида-то... У нас его давно уже нету, пора и тебе с ним покончить, хватит видом спекулировать, набивать себе цену перед массой!» — вот как далее идет дело, как будет сказано.
— А ведь ты думаешь начать сначала, Сенушкин? Сначала всю карьеру?! И далеко ты хочешь пойти?! Высоко ли?
— Господи, да хотя бы до самого верху! Кто же откажется? Какой человек, ежели он не лошадь?!
— Царем ты мог бы быть?
— Родился бы царем, и вся недолга! Все дело в случае! У царя, у его же на каждый случай советник тайный, а то и явный. Генерал какой либо комиссар. Вот и угождали бы мне, а я не жадничал бы, хорошее давал бы советникам жалованье...
В общем, так: Корнилов Сенушкина знал давным-давно — со второй половины шестнадцатого года в русской армии замелькали солдатики, для которых чем хуже, тем лучше, чем больше страшных событий, тем легче, чем сильнее раздоры и расстрелы, тем приятнее.
Они не страшились ничего, шмыгая из угла в угол каких угодно событий, они были везде, но везде в командах трофейных, караульных, патрульных, похоронных, конвойных и лишь изредка в окопах, они всякий раз оказывались под рукой у того, кому надо было подавить любой беспорядок, и они же первые грабили, поджигали.
Сенушкин воевал на германской и гражданской, но военных событий не помнит, помнит, где и что удалось стянуть, поесть-попить, прихватить какую-то женщину, кого-то расстрелять. Хотя бы и точно такого же мошенника, как сам он, тем более незадачливого окопного солдатика... Окопников сенушкины презирали и ненавидели.
Нынешний Сенушкин: розовый, с крупными веснушками, с не до конца повзрослевшими голубыми глазами, всегда готовыми жуликовато улыбаться... В улыбке просматривается:
«А сейчас пырну! Ножичком! Не веришь?» «Мы ведь с тобой, Сенушкин, знакомы?»
Давным-давно знакомы мы!» — тоже молчаливо, но радостно улыбаясь, подтвердил Сенушкин.
Ну, так и есть, уже поздно было делать вид, будто знакомства никакого.
— Я когда в городе нахожусь,— рассказывал, улыбаясь, Сенушкин, и не только рассказывал, но теперь тоже хотел что-то в Корнилове отгадать,— когда нахожусь, так могилки копаю на кладбище... Там за мздой не стоят, платят за каждого мертвого буржуя и даже за мертвого же пролетария. Не скупится никто, никакой класс. Ну, а когда я отвергнутый от распределения, так я все одно не лошадь, и мне интересно посмотреть, кто и в ком первый зануждается: я в индустриальном пролетарии либо он во мне? Я-то к ему на индустриальный труд никогда больше ни ногой, а он-то ко мне на кладбище рано ли, поздно ли, а явится! И вообще надолго ли, скажи мне, товарищ Корнилов, пролетария хватит? Ему и новый-то мир надобно строить, и старого мира прах отряхать со своих ног, и соединяться во множестве стран в одно целое, и диктатуру брать в свои объятия, а для чего? Чтобы иметь фабрику либо завод в своих руках? Да никогда! На это у его ума хватит понять, что одному владеть нельзя, социализм не позволяет, а сообща — это значит, что ни один не владеет, разве тот же самый распределитель... Нет, он за власть боролся, а теперь хотит своих пролетарских деток из пролетариата в люди вывести. В доктора, в инженера, в начальника. Не слишком-то и не всегда-то он о сохранении родного класса заботится, завещает деткам его... Что завещать-то? Казенный станок либо собственный трудовой пот? Ну, значит, так, в распределители я не угадал и никого в том даже не виню, а признаюсь как на духу и чистосердечно: сам виноватый в своёй собственной ошибке. Но я, товарищ Корнилов, все ж таки не лошадь и костюмчик себе уже изладил, и деньжонки тоже кое-какие, и книжечки кое-какие приобрел, без книжечек нынче куда? И вот спрашиваю: а надежно ли? Нынче нэпман хороший капитал наживает, укрывает его, нажитый, всячески от государственного налога, но налог — это, между нами-то двоими говоря, это полбеды, а вот не прижмет ли завтра же Советская власть нэпмана целиком и полностью к ногтю, как вроде бы вшу? Прижмет, а после того доказывай свое пролетарское происхождение! Знаю я цену этаким доказательствам, как не знать, сам был председателем сельского Совета! Вот в чем вопрос? Она же, Советская власть, непрерывно грозится так сделать, в каждой газетке грозится, а ежели исполнит? Вот нэпман, лично товарищ Корнилов Петр Николаевич, он не боится ли этого? Что завтра же проснется, целиком и полностью прижатый к ногтю?