Москва, Адонай! - Леонтьев Артемий
– У меня дочь здесь… под грузовик попала с другом… и жена… Подскажите, где вход?
Старик поманил за собой жилистой рукой:
– Пойдемте, провожу… За жену не переживайте, все у нее нормально, прихватило сердце, это и на ровном месте можно… врачи рядом, что уж тут… а ребят-то жалко, да, молодые совсем, птенцы совсем…
Михаил удивленно посмотрел на охранника:
– Вы их видели?
Морщинистое, почти вязкое желтоватое лицо теплело в темноте:
– Да, молодых часика три как назад привезли, а жинка ваша…
– В порядке она?
Охранник кивнул:
– Да, говорю же. В палату уложили, чтоб оклемалась малек…
Старик закашлял.
Михаил только сейчас рассмотрел его внимательнее – первоначально видел лишь черную униформу и седые волосы, лицо было в тени. Золотой зуб блестел в темноте. Когда проходили мимо фонаря, Дивиль прощупал взглядом частые, глубокие морщины, множество шрамов. Лицо казалось вылепленным из глины, тщательно обожженным и битым, поцарапанным, но не давшим трещину. Разорванное ухо производило тяжелое впечатление, а глаза были очень спокойные – старик смотрел прочно, как-то основательно и с небольшим прищуром правого глаза.
Длинные, корневидные пальцы старика почесали щетинистый подбородок. Охранник повернул смуглое, истерзанное лицо к режиссеру и с сочувствием глянул на него, потом кивнул на дверь:
– Вот вход…
Михаил тряхнул головой, взялся за пластиковую ручку двери и, словно двигаясь по инерции, ввалился в больницу. В сумрачном фойе за окошком регистратуры сонная медсестра клевала носом и вздрагивала от резких пробуждений. Увидев вошедшего, поправила шапочку и прикрыла зевок ладонью.
– Здравствуйте, у меня жена здесь в палате и дочка… Дивиль – фамилия… то есть у супруги другая фамилия сейчас, мы разведены…
Миловидная медсестра с веснушками и рыжей шерсткой над верхней губой глянула на режиссера с состраданием, вышла из своей кабинки – сделала беглое движение рукой, которое сразу же одернула. Дивиль понял: ей хотелось положить руку на его плечо, выразив, тем самым, свое сочувствие, но в последний момент она не решилась на такой интимный жест по отношению к совершенно незнакомому человеку. От девушки пахло дешевыми сладкими духами.
Апельсиновый с корицей или цветочный.
Режиссер усмехнулся про себя.
Нашел, на что обращать внимание…
– Да, да, я поняла вас… Вот как подниметесь по лестнице чичас на четвертый этаж, поворачивайте налево в четыреста пятую, – выставив перед собой руку с обгрызенным заусенцами и ногтями. – А морг в подвале, можете туда сначала. Я позову санитара, чтоб проводил. Только бахилы наденьте, пожалста.
Каждое слово произносилось вкрадчивым, почти извиняющимся полушепотом.
Даже не знаю, что хуже: казенное равнодушие или этот полушепот с вкрадчивым сочувствием.
– Да, я сначала к дочке лучше. С супругой нормально же все? Мне охранник сказал, что все хорошо.
– Не переживайте за нее… сердце пошалило немного, но теперь она успокоилась, лежит в палате под наблюдением.
Медсестра подошла к своей будке, сунула руку в окошко и нажала несколько кнопок на телефоне, вытащила трубку к себе, обмотав кудрявый провод вокруг указательного пальца:
– Малик, подойти ко мне, нужно в морг родственника проводить… да, прямо чичас.
Положила трубку и повернулась к режиссеру:
– Чичас подойдет, подождите пару минут.
Дивиль кивнул, мельком глянул на калошевидные ботиночки медсестры и сел на жесткую скамью у окна, закрыл глаза.
Это «чичас» ее надо вставить в диалог кому-нибудь из артистов… характерное такое словечко, музыкальное… Но вообще она переигрывает, по-моему, в первый раз же меня видит, да насрать ей совершенно, кто у меня и чего… к чему эти придыхания, не понимаю?
Через пять минут спускался по лестнице. Уставился в небритый смуглый затылок санитара с проглядывающим из-под волос чиреем. Коричневая плитка и люминесцентный свет. В коридоре с бледно-серыми стенами пахло спиртом и формалином. Вошли в темную комнату, похожую на предбанник. Малик включил свет, взял из шкафчика две шапочки, одну надел сам, вторую протянул Михаилу. Его левый глаз немного косил, неприятно искажая достаточно правильные черты лица.
– Зачем это? – Дивиль выставил перед собой ладонь с шапочкой.
– Чтобы волосы не пропахли.
Михаил так и оцепенел, глядя на санитара: Малик быстро отвел глаза, торопливо натянул колпачок на голову. Дивиль все стоял и смотрел на его полуотвернувшееся лицо, на свежевыбритый подбородок. Было видно, что санитару неловко.
– Халат тоже накиньте, справа висит.
Санитар открыл металлические двери и включил яркий свет. Холодное помещение – длинный прямоугольник с мелкой кремовой плиткой на стенах и темно-коричневым отталкивающе чистым полом. Никелированные квадратные дверцы, напоминающие большие почтовые ящики. В центре зала несколько столов на колесах. Один ожидающе-пустой, а два других накрыты белыми простынями, под которыми угадывались человеческие контуры.
Михаил вошел, бросил взгляд на простыни, потом закрыл глаза: почувствовал пугающее присутствие чего-то невидимого, осязал сейчас это затаившееся присутствие всем своим существом. Снова открыл глаза: он не только видел, что под простынями кто-то есть, он ощущал заполненность этих простыней и энергетическое присутствие чего-то еще, помимо двух покойных – присутствие значительно большего, чем можно было увидеть или понять; от этого пронзительного присутствия становилось не по себе, как-то тесно и взвихрено.
Дивиль не сомневался, что его дочь лежит ближе к стене, хотя на вид фигуры были совершенно одинаковыми.
Михаил сделал несколько шагов, встал ближе. Малик притворно откашлялся, подошел к последнему столу, встал рядом с Дивилем и потянул простыню, которая не сразу откинулась: то ли за что-то зацепилась, то ли прилипла. В голове Михаила вспыхнуло – и тут же погасло, со скоростью мигнувшей электрическим светом лампочки:
Ему покойники привычнее, чем взлохмаченные несчастьем родственники… нелюдим.
Вспыхнула моментальная мысль, режиссерское «я» высунулось наружу и оттеснило отца:
Моноспектакль в морге, на сцене герой, сентиментальный санитар-нелюдим… среди накрытых простынями столов идеалист задается вопросами мироздания и тоскует по любви, читает покойникам раннего Жуковского…покойники, как метафора омертвелого в своем равнодушии общества… нет, тогда лучше не Жуковского, а что-то вразумительное…
Нет, чушь. Реникса… лучше мизантроп, социопат, маргинал – все действие среди этих жутких столов, приглушенный свет, он мечется как зверь в клетке и страдает оттого, что общество его отвергло, брезгливо выплюнуло, а в финале…
Малику наконец удалось скинуть простыню, обнажив тело девушки.
В одну секунду Дивиль успел разглядеть черную гематому почти на пол-лица, надорванные фиолетовые губы и уши, потом скользнул глазами по своей любимой круглой родинке на бордовой шее, прямо по центру, чуть ниже подбородка, после чего отвернулся и зажмурился. Содрогнулся. Мгновенное опустошение, почти забытье. Наощупь отыскал белоснежную холодную руку. Увиденное хлестнуло по сознанию, откликнулось внутри тяжелым хлопком. Обезображенное лицо не исчезло даже после того, как он зажмурился – страшный образ, как кадр впечатался во внутреннюю поверхность век: контуры мертвого, иссиня-черного лица проступали сквозь темноту проявленной пленкой – и никакими усилиями не удавалось стереть этот образ.
– Все, можете накрывать… Жена, надеюсь, не видела?
– Нет, мы не пустили…
Михаил выждал несколько мгновений, а потом открыл глаза. Тело уже было закрыто.
– Это хорошо… У меня просьба… Отрежьте для меня локон ее волос. Потолще…
Санитар кивнул, а Дивиль вышел в коридор, немного прихрамывая. Ботинок хлюпал от крови.
Во время похорон Михаил стоял рядом с бывшей женой. Сжимал в ладони густую прядь светло-русых волос, намотанных на указательный палец левой руки. Уже начинало подмораживать. Мелкий снег сыпал на землю. Смешивался с черной грязью и пожелтевшей травой. Пришедших было много: знакомые, родственники, друзья и коллеги жались друг к другу огарками истаявших свечей.