Курт Воннегут - Синяя борода
– Чтобы утвердиться в реальной жизни. – сказал Шлезингер, – он выбрал одну из немногих областей, где был полным профаном.
И тут Китчен, будто отвечая на незаданный вопрос Шлезингера, сказал:
– Живопись – мой Эверест.
Эверест не был тогда еще покорен. Его покорили в 1953 году, в тот самый год, когда умер Финкельштейн и состоялась его персональная выставка.
Пожилой джентльмен откинулся назад, явно довольный этим ответом.
А потом стал задавать, на мой взгляд, уж очень личные вопросы: спросил Китчена, имеет ли тот собственные средства, или семья поддерживает его во время трудного восхождения. Я знал, что Китчен станет очень богат, если переживет своих родителей, но сейчас родители ни гроша ему не давали, надеясь заставить его вернуться к юридической практике, или заняться политикой, или найти работу на Уолл-стрит, где успех был бы ему обеспечен.
Я считал, что нетактично об этом спрашивать, мне хотелось, чтобы Китчен так ему и сказал. Но тот спокойно отвечал на все вопросы и, казалось, ничего не имел против.
– Вы, конечно, женаты?
– Нет.
– Но женщин-то любите? – спросил пожилой джентльмен.
Вопрос был задан мужчине, который к концу войны имел репутацию самого отчаянного ловеласа на свете.
– В настоящий момент, сэр, – ответил Китчен, – женщины для меня – потеря времени, так же как и я для них.
Старик поднялся.
– Очень вам благодарен за вашу вежливость и откровенность, – сказал он.
– Я старался, – ответил Китчен.
Пожилой джентльмен удалился. Мы начали гадать, кто бы это мог быть. Помню, Финкельштейн сказал: кто бы он ни был, но костюм у него английский.
* * *
На следующий день я собирался одолжить у кого-нибудь или взять напрокат машину – надо было подготовить дом для переезда семьи. Кроме того, хотелось еще разок взглянуть на картофельный амбар, который я арендовал.
Китчен спросил, можно ли ему поехать со мной, и я сказал, конечно, можно.
А там, в Монтоке, его уже ждал пульверизатор.
Ничего не поделаешь – судьба!
* * *
Когда мы ложились спать на наши раскладушки, я спросил его, представляет ли он, кто тот джентльмен, который с таким пристрастием задавал ему вопросы.
– У меня совершенно дикое предположение, – сказал он.
– Какое?
– Возможно, я ошибаюсь, но думаю, это мой отец, – сказал он. – Внешность папина, голос как у папы, одет как папа и шуточки папины. Я, Рабо, смотрел на него во все глаза и говорил себе: это или очень ловкий имитатор, или мои отец. Ты хорошо соображаешь, ты мой лучший и единственный друг. Скажи: если это просто ловкий имитатор, для чего ему эта игра?
32
В конце концов для нашей с Китченом фатальной поездки я вместо легковой машины взял напрокат грузовик. Вот и говорите о Судьбе: если бы не этот грузовик, Китчен, скорее всего, был бы сейчас адвокатом, ведь в малолитражку, которую я собирался арендовать, пульверизатор для краски не влез бы.
Иногда, хотя, Бог свидетель, недостаточно часто, мне хотелось сделать что-нибудь, чтобы жена и дети не чувствовали себя такими несчастными, и грузовик оказался как раз к месту. По крайней мере можно было вывезти картины, ведь от одного их вида Дороти делалось совсем скверно, даже когда она была здорова.
– Надеюсь, ты не отвезешь их в новый дом? – спросила она.
Именно это я и собирался сделать. Никогда особенно не умел рассчитывать наперед. Но все же ответил ей: нет. А про себя тут же придумал новый план – поместить их в картофельный амбар, но ничего об этом не сказал. Не хватало храбрости признаться, что арендовал амбар. Но она каким-то образом об этом узнала. Как и о том, что накануне вечером я заказал у хорошего портного художникам X, Y, Z, Китчену и себе костюмы из самого лучшего материала.
– Сложи картины в картофельном амбаре, – сказала она, – и засыпь их картошкой. Картошка всегда пригодится.
* * *
Сегодня, принимая во внимание стоимость некоторых из этих картин, понадобился бы бронированный автомобиль с полицейским эскортом. Я и тогда считал их ценными, но не настолько, нет, не настолько. И, уж конечно, мнe не хотелось складывать их в амбар, где много лет хранилась картошка, а поэтому была сплошная грязь, плесень, бактерии и грибок, а ведь все это так и липнет к картинам.
Вместо этого я арендовал сухое, чистое, запирающееся помещение в фирме «Все для дома». Хранение и доставка, неподалеку отсюда. Арендная плата годами съедала большую часть моего дохода. Да и от привычки помогать в беде своим приятелям-художникам я не отказался и ссужал им все, что имел или мог раздобыть, принимая в уплату долга картины. Главное, Дороти их не видела. Каждая картина, которая покрывала долг, прямо из студии нуждающегося художника переправлялась на склад конторы «Все для дома».
Когда мы с Китченом, наконец, вынесли все картины из дома, она сказала на прощанье:
– Одно нравится мне в Хемптоне – повсюду здесь указатели «Городская свалка».
Будь Китчен настоящим Фредом Джонсом, он вел бы грузовик. Но в нашей паре он безусловно был пассажиром, а шофером я. Его с детства возил шофер, так что он не раздумывая сел на место пассажира.
Я болтал о своей женитьбе, о войне, о Великой депрессии и о том, что мы с Терри старше большинства ветеранов.
– Давно уж надо было мне жениться и осесть. Но когда возраст был для этого подходящий, не мог я этого сделать. Каких вообще женщин я знал тогда?
– В фильмах все, вернувшиеся с войны, примерно наших лет и старше, – сказал Терри. Это правда. В фильмах редко показывали мальчишек, которые в основном и вынесли на себе тяжелые наземные бои.
– Верно, – сказал я, – а киноактеры чаще всего войны и не видели. После изнурительного дня перед камерами, стрельбы холостыми патронами, когда ассистенты разбрызгивают вокруг кетчуп, актеры возвращаются домой к женам, детям и своему бассейну.
– Потому-то молодым и будет казаться, что наша с тобой война кончилась лет пятьдесят назад, – сказал Китчен, – из-за немолодых актеров, холостых патронов и кетчупа.
Им и казалось. Им и кажется.
– Вот увидишь, из-за этих фильмов, – предсказал он, – никто и не поверит, что на войне дети сражались.
* * *
– Три года из жизни вон, – сказал Терри о войне.
– Забываешь, что я пошел в армию еще до войны, – сказал я – Для меня – минус восемь лет. Вся юность мимо, а до сих пор так, черт возьми, хочется ее.
Бедная Дороти думала, что выходит за зрелого, добро-порядочного отставника. А получила жуткого эгоиста и шалопая лет девятнадцати!
– Ничего не могу с этим поделать, – сказал я. – Душой понимаю, что плоть мерзости делает, и сокрушаюсь. А плоть все выкидывает да выкидывает мерзкие, поганые штучки.
– Какие еще душа и плоть? – переспросил Терри.
– Моя плоть и моя душа.
– Они что, у тебя по отдельности?
– Да уж надеюсь, – рассмеялся я. – Жутко подумать, что придется отвечать за то, что плоть выкидывает.
Я рассказал ему, но уже почти не шутя, как вижу душу людей, и свою тоже, в виде светящейся внутри тела неоновой трубочки. Трубочка только получает информацию о том, что происходит с плотью, над которой у нее нет власти.
– И когда люди, которых я люблю, совершают ужасные поступки, я их просто свежую, а потом прощаю, – сказал я.
– Свежуешь? Это что такое?
– То, что делают китоловы, вытащив тушу кита на борт. Сдирают шкуру, отделяя мясо и ворвань, так, что остается один скелет. И я мысленно делаю то же самое с людьми – отделяю плоть, чтобы видеть только душу. Тогда я им прощаю.
– Где ты выкопал это слово – свежевать?
– В «Моби Дике»7 с иллюстрациями Дэна Грегори.
* * *
Китчен рассказывал о своем отце, который, кстати, еще жив и только что отпраздновал сотый день рождения. Представьте себе!
Он обожал отца. Говорил, что ни в чем не хотел бы его превзойти.
– Не желаю этого, – сказал он.
– Чего не желаешь?
– Превзойти его.
Когда он учился в Йельской юридической школе, рассказал Терри, там читал лекции Конрад Эйкен8, который утверждал, что дети одаренных отцов выбирают одну из сфер отцовской деятельности, но, как правило, ту, в которой отец слабее. Отец Эйкена был блестящим врачом, политиком, изрядным ловеласом, а в придачу воображал себя поэтом.
– Но в поэзии, – сказал Китчен, – он был не силен, и Эйкен выбрал поэзию. Никогда бы так не поступил со своим стариком.
* * *
А вот как он с ним поступил через шесть лет – выстрелил в него из пистолета на дворе китченовской лачуги в шести милях отсюда. Терри тогда напился, как обычно, а отец в сотый раз начал уговаривать его пройти курс лечения от алкоголизма. Невозможно это доказать, но выстрелил он только в знак протеста.
Когда Китчен увидел, что пуля угодила в отца – на самом деле только оцарапала ему плечо, – ничего ему уже не оставалось, он вложил дуло себе в рот и застрелился.