Шарль Левински - Геррон
Это не то же самое.
Рам требует от меня, чтобы я помог ему во лжи. Ни секунды не сомневается, что я это сделаю. Он всемогущ. Властелин над жизнью и смертью.
Я не хочу умирать.
— Есть вещи похуже презрения, — сказала Ольга. — Может быть, — сказала она, — война кончится раньше. — Она действительно так думает или хочет приоткрыть мне дверку, через которую я ускользну и смогу спастись?
Не важно.
Это всего лишь кино. Фильм-репортаж. Без всяких диалогов. Без игровых сцен. Лишь показать то, что есть.
Лишь показать то, чего нет.
Сидеть в аду и рассказывать о рае.
Я этого не могу. Не хочу. Мне нельзя.
Я отвечу Раму, что отказываюсь.
Я отвечу Раму, что сниму фильм.
Я не хочу, чтобы меня загнали в этот поезд как скотину. 8 лошадей или 40 человек. Я боюсь.
СС, как я слышал, должна выкупать у железной дороги билеты для депортации. Получают ли они групповую скидку?
Я не хочу в этот поезд. Я сделаю все, чтобы не попасть в этот поезд.
Мы едем на поезде, кто с нами в путь?
Хотел бы я быть у дедушки. Быть мертвым, как он.
Но тогда мне придется увидеть в небесной картинной галерее свой портрет. Курта Геррона, каким я мог бы стать. Это будет ужасно.
Но если меня потом укоризненный голос спросит: „Что ты сделал со своей жизнью, Геррон?“ — мне не понадобится дневник, чтобы вспомнить. Только расписание поездов. Все, что было решающим для моей судьбы, было связано с поездкой по железной дороге. Может, потому столь многие анекдоты начинаются словами: „Встречаются два еврея в поезде“.
Узкоколейка в Кришт, которая могла так замечательно громко свистеть, увозя меня из моего детского рая в реальный мир. Военный эшелон из Ютербога во Фландрию, в котором мы ободряли друг друга героическими историями, поедая сухие пайки от наших родителей. „Военный поход — это тебе не скорый поезд“. Где я впервые услышал эту поговорку? Скорый поезд, в котором мы покидали Германию, в купе первого класса. Все поезда, которыми мы ездили по Европе в поисках места, где можно остаться и делать что-то полезное. Где человеку можно кем-то быть. В воспоминаниях я уже не могу отличить один от другого; мне кажется, что мы вечно были в пути и каждые два часа была какая-нибудь граница. Амстердам — Вестерборк, эта по-голландски чистая игрушечная железная дорога с настоящим проводником, который шел по вагонам, корректно и вежливо здороваясь, хотя не должен был проверять билеты. Следующий поезд, который так бесконечно медленно вползал на Бульвар Бедности, где мы все, включенные в списки, затаив дыхание ждали, что за вагон это будет. Ибо не все поезда на Освенцим были подписаны. Хотя государственная железная дорога — во всем должен быть порядок — заказала изготовить собственные таблички. ВЕСТЕРБОРК — ОСВЕНЦИМ, ОСВЕНЦИМ — ВЕСТЕРБОРК. С пометкой: „Вагоны не отцеплять. Поезд должен вернуться в Вестерборк закрытым“. Но всегда поездов было больше, больше, чем у них припасено табличек, и можно быть успокоиться лишь тогда, когда в вагонах были настоящие сиденья. Даже самый дешевый жесткий вагон означал, что маршрут не в Освенцим и не в Собибор, а в Терезин. А Терезин, так ловко нами манипулировали, был для нас Землей обетованной, местом убежища, куда допускались лишь немногие избранные. Остров блаженных.
Где меня уже ждет вагон 8/40.
Мы едем на поезде, чух-чух, на поезде.
Побросало меня в этой жизни по поездам. Кайзерский придворный поезд не попадался никогда. Только кайзерский санитарный поезд. Из Кольмара в Берлин.
Отто уже давно был убежден в том, что война для Германии проиграна.
— Так уж вышло, — говорил он. — Страна, которая не может обеспечить своих солдат протезами, просто не может выиграть войну.
Когда так и случилось, пьяный майор пустил себе пулю в лоб. Delirium tremens или патриотизм. Разница не столь велика.
Вдруг все закрутилось и понеслось. Срочно нужно было освободить лазарет, срочно освободить всю Эльзас-Лотарингию — не то в две, не то в четыре недели. Точно уже не помню. Раньше, это я где-то читал, перед отходом всегда наскоро грабили трупы на поле боя, чтобы бойня не была совсем уж бессмысленной. Что-то сходное было и в Кольмаре. Каждый пытался что-нибудь выгадать для себя из всеобщего хаоса. Армия могла вывезти лишь самое необходимое, и тут началась бойкая торговля всем, что не было наглухо приколочено. Простыни. Матрасы. Медикаменты. Делали гешефт и маскировали его перед собственной совестью как патриотическое деяние. С чудесной оговоркой, что вещи не должны достаться французам.
Отговорки найдутся всегда.
Офицеров уже почти не осталось. Не все они застрелились, как наш майор. Не настолько безумно любили свое отечество. Они просто исчезали, один за другим. До другого берега Рейна было не так далеко, и они „дали деру“, как это сформулировал Отто. Репатриировали также по возможности всякую всячину, которая могла найти сбыт дома. Ходили слухи об одном полковнике, который приволок на перрон два чемодана мясных консервов. Не верю. Думаю, тащить чемоданы он предоставил своему денщику.
На какой-то день — последний или предпоследний из возможных по условиям перемирия — был назначен санитарный поезд, который должен был отвезти на родину свежепрооперированных раненых. Оказалось, в нем нет мест для насельников дома калек.
Про них забыли.
Разумеется, решил проблему опять не кто иной, как Отто. Его можно сбросить с парашютом над Сахарой — и через сутки он не только отыскал бы оазис, но и все бедуины стали бы его корешами. В Кольмаре он знал всех, и все знали его.
Как он это обтяпал и какие документы для этого сфабриковал, неизвестно, но когда поезд подъехал к перрону, к нему были прицеплены — управлением железной дороги Эльзас-Лотарингии — три дополнительных вагона. Не санитарных, как должно бы быть в идеальном мире. Отто умел многое, но за чудеса отвечал не он. Обычные вагоны, для наших питомцев не приспособленные. Свободных лежанок в поезде не было. В вагоны с красным крестом на крыше людей укладывали и по двое на одну лежанку.
Поскольку военная бюрократия забыла про инвалидов, на них не было предусмотрено и снабжения. Но для Отто такие вещи были детской забавой. Целое купе он забил всякой жратвой и играл там роль квартирмейстера. Для культи его правой руки ему по заказу сконструировали приспособление с крючком — „Я переквалифицируюсь в пираты“, — который он втыкал в цельный окорок, а левой отваливал от него толстые ломти.
— Налетай, — сказал он мне. — Что ж я, не знаю, что ты вечно голодный. В Берлине, я слышал, все уже проделали себе в ремнях новые дырки.
Со всеми стоянками и долгими ожиданиями наша поездка длилась пять дней. В одном только Карлсруэ мы простояли восемнадцать часов. Потому что они не могли добыть угля для локомотива. В Хильдесхайме какой-то упертый тыловой „герой“ хотел отцепить наши три вагона. Они, мол, не отвечают требованиям для уставного санитарного эшелона. И к тому же не обозначены в сопроводительных документах. То был единственный раз, когда я слышал, чтобы Отто повысил голос. Офицер по званию был минимум на полдюжины рангов выше, но Отто так его обложил, помянув жирный зад, который некоторые грели на кабинетном стуле, тогда как грудь под пули подставляли другие, что этот тип в конце концов стушевался, ретировался, и больше мы его не видели.
По пути в поезде освобождалось все больше мест. В санитарных вагонах несколько человек умерли, а многих высаживали, когда поезд останавливался вблизи их родных мест. Я помню одного из наших калек — без обеих ног. Мы с Отто вынесли его из вагона на крошечной станции где-то между Ханау и Фульдой и усадили на багажную скамью, прислонив к стене как пакет. Там он собирался ждать, пока его кто-нибудь заберет. Когда поезд тронулся, мы махали ему, но он, кажется, не увидел.
Если бы автор УФА написал сценарий „Дорожной группы Герсона“ — про то, как мы тогда, в конце 1918 года, почти неделю тащились по Германии, все больше сокращаясь числом, — ему бы вернули рукопись. Не из-за трудностей с распределением ролей. Инвалидов в Берлине после войны было предостаточно. И они как раз снова взялись производить пополнение на любое амплуа. Но реальность продается плохо. „Слишком депрессивно, — сказали бы. — Три вагона калек? Слишком неправдоподобно“. Хотя так и было. Именно так. В одном купе сидели восемь человек — и они все вместе не смогли бы потянуть за стоп-кран. В нашем вагоне не было ни одного целого. Включая и кандидата на должность врача в ранге унтер-офицера. На последнем этапе, уже после Брауншвейга, мы с Отто спьяну пытались подсчитать, сколько конечностей в среднем приходится на одного нашего инвалида. Помнится, мы вышли на цифру одна целая, четыре десятые ноги и приблизительно столько же руки. Могло быть и меньше. Точно я уже не помню. Наше путешествие подходило к концу, и все это время мы сильно пили. Еще оставалась бутылка коньяка, и мы распили ее на прощанье.