Федор Полканов - Рабочая гипотеза.
Он встает, сует ноги в туфли, отдергивает штору, не зажигая света, садится в кресло возле окна. Папиросы? Вот они, папиросы…
Свинцовая плита реки, свинцовая ширь асфальта, мост, черные башни вдали, снег на крышах, безлюдье, беззвучье – усредненный, упрощенный сном, тишиной город. Сниженное, размеренное дыхание, нивелированные мысли, страсти и пульсы – «тук-тук-тук!», как шаги милиционера внизу, под окном – четкие, тяжелые шаги по тротуару. В голове еще нет полной ясности, дневное, жесткое, путается с ночным, расплывчатым: Громов, его критика на конференции, великий Павлов, примат нервизма, закон, открытый им, Краевым, интегралы и термины, хитросплетение терминов, появившихся в обилии в последние годы: все эти дезоксирибонуклеины и бетамеркаптоэтиламины, милые Громовым, для него же муть, чертовщина, враждебное и отвратное. Идеализм! Папиросы? Вот они, папиросы.
Это было давно. Он тогда еще умел спать по ночам, и ему даже не грезился пьедестал, с которого теперь его пытаются сбросить. Не было тогда сегодняшнего, рожденного бессонницей блеска в глазах, а лоб, кажущийся двухэтажным из-за отступивших назад волос, не перерезали морщины. Он тогда еще не курил «Казбек» – модно было кичиться народными корнями, и он коптил небо махоркою. Пестрота красок и запахов, волнующие ветры молодости, сладости женских ласк, муки ожиданий и радости встреч – он был безвестен, однако все это, ныне ушедшее, тогда принадлежало ему. Он работал в районе, в ветеринарной лечебнице, и добился успеха. Сам он не понял, что создал волну, на которой при умении можно выплыть. Поняли другие – журналисты, раззвонившие об его успехе на весь Союз, представившие желаемое за достигнутое, – поняли, стали подталкивать, вытолкнули и вскарабкались сами. Спички? Куда могли деться спички? Вот они, спички.
Море пшеницы, шапки кустов вдоль оврагов, кони – табуны коней – степь… Сальск? Под Одессой? Не ясно… Земля – трава – зерно – кони – овцы – труд – уравнение со многими неизвестными, там тоже были свои проблемы. Сон это или не сон? Папиросы? Здесь, во рту, папироса. Женское тепло: руки ее, грубые ладони, тонкие запястья, пьянящая кожа, душистые волосы… О, черт! Выронил папиросу, обжегся. А ведь это не сон – скорее воспоминания. Как ее звали? Вера? Надя? Фу!.. Да как же ее звали-то? Ох, ее звали Шурою, Александрой Захаровной. Это жена, и она спит за стенкою – постаревшая, располневшая Александра Захаровна.
В Ленинградском институте, где Краеву сразу же предоставили лабораторию, остро ощутил он недостаточную свою подготовленность – куда острее, нежели сейчас, когда показал ее Громов всей конференции. Он начал учиться, и если бы дали ему время учиться! Но времени не было, и учеба невольно свелась к обучению искусству полемики. Должностной рост при отстающей от него внутренней базе, когда, не побывав в рядовых, становится человек командиром, когда дискуссии во имя поддержания авторитета делаются самоцелью, а методы их ведения утрачивают чистоту, – это трагедия.
Скрип сапог за окном, предрассветный ветерок, тяжелые облака над спящим городом. Сон, кажется, идет сон. Наконец-то!.. Папиросы? Нет, не нужны уже папиросы.
– Оленька! Открывай, открывай глазки! В школу пора. Ты слышишь бабушку? – Александра Захаровна в соседней комнате склонилась над внучкою.
Он просыпается – эти слова его будят. Встает, опираясь на подоконник. Поспал бы еще, спал ведь всего минуту, но он не может пропустить момент, когда Оленька появится на пороге со спутанными волосенками, покачиваясь со сна, протирая глазки: «Деда, пойдем умываться…» Привязанность, самая сильная в его жизни привязанность, – крохотная Оленька, которая не сравнивает, не сопоставляет его с кем-либо, просто любит – и все: можно ли не любить дедушку?
– Ох, ох, ох! – ворочается в соседней комнате Игорь. – Папаша опять накурил, валит дымище из-под дверей, точно из трубы крематория. Не высыпаюсь от этого я. Папаша! Слышишь, не высыпаюсь.
Через несколько минут, умытые, но еще не совсем проснувшиеся, Оленька с дедушкой садятся к столу, и с этого момента Оленька переходит в собственность бабушки.
Утром Краеву необходим кофе – две большие кружки крепкого кофе делают его дневным, жестким Краевым.
– Чем заменить слово «антимарксист». Чтоб попроще?
– Ох, папаша! Неугомонный ты… Право, не ко времени. Не советую!
– А я и не спрашиваю твоих советов. Как написать попроще вместо антимарксист? Может, религиозный человек? Глупо! Никогда от тебя не дождешься помощи!
О том, как хранятся в Ленинке диссертации, сотрудники библиотеки наверняка могут прочесть цикл лекций: то-то делается, чтобы не погрызли мыши, то-то – чтоб не завалились от обилия папок полки. Громовы этих деталей не знают, и представляются им подвалы, забитые не нужными никому фолиантами. Изредка случается чудо: та или иная папка кому-то требуется, и тогда, кряхтя и охая, счищают лопатами с груды пыль, долго роются, а потом, чихая, тащат папку в читальный зал. Да простят библиотечные работники Громовым их ужасающее невежество!
Случилось чудо и с диссертацией Леонида, а кудесником, сдунувшим вековую пыль, оказалась «Медицинская газета». Но действовал этот достопочтенный орган не по собственному разумению, а доверив свои столбцы Александру Ивановичу Краеву.
Прибежала Зиночка Жукова, лаборантка, которая, по утверждению Елизаветы, чтит Громова не только как будущего выдающегося косца радиобиологической нивы.
– Леонид Николаевич! Вы читали? Возмутительнейшая статья! – Она размахивала «Медицинской газетой».
Нет, Громов статьи еще не читал. Взяв газету, он просмотрел и передал Елизавете. На третьей странице был обзор радиобиологических работ, написанный Краевым. Среди восхвалений и воспеваний, свидетельств о выдающихся открытиях – «закон Краева» – была отдана дань киевскому докладу Мельковой: смелый эксперимент, интересные результаты, но… исследовательнице изменило чутье: объяснение своих данных она видит в спекулятивной, чуждой марксистской методологии, такой, сякой и этакой гипотезе Громова. И далее в том же духе еще пятнадцать строк.
– То ли еще принесет дружеское дуновение флюидов! Но, Ленечка, не журись: после такого макроразноса твоя гипотеза быстренько станет достоянием широких радиобиологических масс.
Иван Иванович ходит из комнаты в комнату.
– Как вам нравится гипотеза Громова?
Шнейдер вскидывает голову.
– Пока что я не вижу гипотезы. Тезис, быть может, верный, быть может, нет. Неразвито и… надуманно.
Брагин реагирует по-иному:
– Когда не могут сказать ничего конкретного, – гримаса, – выдумывают общие фразы. Если не знают, что в колбу налито, – скептический жест, – описывают сам сосуд. Но сосуд, надо сказать, описан превосходно. Дело за тем, какой будет жидкость, которою Громов его заполнит.
Басова на вопрос Ивана Ивановича отвечает вопросом:
– А каково ваше мнение?
Ну, а Титов:
– Иван Иванович, я привык верить печатному слову.
Окончив хождения, Шаровский, предшествуемый бородою, отправляется на «Олимп», усаживается возле своей картотеки. Свежих карточек он не смотрит: свежие работы Громов наверняка знает. Статьи, ссылки на которые Шаровский откладывал, хранились в библиотеках, бесспорно, под большим слоем пыли, чем сравнительно свежее творение Громова.
Потом он попросил пригласить Леонида.
– Мне хотелось бы знать, о чем вам говорят эти статьи.
Громов взял пачку, перелистал: ба, предшественники! Зачем Шаровский повытаскивал их из могил? Похоже, что это экзамен на зрелость. Не правда ли, странно: вызвать вот так и начать экзаменовать? Но странности начальства – это странности начальства. Что же, будем экзаменоваться!
– В отличие от Телье я говорю не только о гормонах. Вы угадали, с Телье я и начал… Шульц и Гробер, 1914. Рентгенотерапия опухолей повышала устойчивость тканей… Страсберг… Страсберг. Но, Иван Иванович, у Страсберга ведь не о том…
Громов одного за другим раскладывает предшественников по местам. Шаровский слушает, подсовывает бумажку, когда Громов хочет выразить свою мысль математически, снова слушает.
– Вы многое успели сделать.
– Иван Иванович, о том, что я сделать успел, я не сказал ни слова. Все, о чем сказано, я принес с собою из университета. А сделали мы вот что… Я говорю «мы», потому что Елизавета Михайловна участник всех моих дел. Так вот…
И снова Шаровский слушает, еще целый час.
Но вот Громов кончает, смотрит на Ивана Ивановича: какова, мол, отметочка, выдержал я экзамен?
Шаровский доволен:
– Почему бы вам не сделать публичный доклад?
– Считаю, что рано. Если бы работа созрела, мне не понадобилось бы сегодня отнимать у вас столько времени. Во многом у меня еще скопище фактов, сплести из которых нечто единое не легко. Во всяком случае, для этого нужно еще трудиться и трудиться.