Киоко Мори - Одинокая птица
В последний раз я видела бабушку Курихара почти четыре года назад и даже не могла подумать, что это наша последняя встреча. И дедушка, и бабушка были в полном здравии. Мы с матерью, как обычно, проводили у них август. Все шло своим чередом, вот только я нарушала привычную спокойную атмосферу. Видно, у меня испортился характер. Бабушка стала меня раздражать. Дело в том, что она всю жизнь тряслась над нами, как наседка. Иногда, например, пристанет за обедом ко мне или к матери: «Ты худеешь на глазах. Ешь побольше». Когда мы говорили с ней по телефону и наши голоса из-за плохой связи несколько искажались, она спрашивала: «Ты простудилась? По голосу поняла, что у тебя болит горло». Мы с матерью к этой чрезмерной заботе давно привыкли и только посмеивались над бабушкиными ахами и охами. Но в тот август я не выдержала и стала огрызаться.
Я старалась себя сдерживать, понимая, что бабушка очень меня любит, но иногда срывалась: бросала на нее злобные взгляды или попросту игнорировала ее советы. Однажды вечером, незадолго до нашего отъезда, бабушка сказала, чтобы я надела свитер, потому что в доме холодно. Я отказалась. За вечер она повторила свою просьбу раз десять, но я упорствовала. Действительно было холодно, я вся тряслась, но из чувства противоречия сидела в майке, невозмутимо читая книгу. Наконец бабушка принесла свою стеганую кофту и накинула мне ее на плечи. Я швырнула ее через всю комнату и завопила: «Да не холодно мне. На дворе август, и я ненавижу твою кофту. Оставь меня в покое!» Бабушка изумленно посмотрела на меня и ничего не сказала, но лицо ее исказилось от боли. Я встала и выскочила из комнаты, словно это бабушка меня обидела, а не я ее. Утром, конечно, извинилась. «Не нужно извиняться, это я виновата — замучила тебя своими советами», — тихо сказала бабушка, а в ее глазах затаился страх: никогда не знаешь, чего ожидать от этой взбалмошной девчонки.
А спустя несколько месяцев, весной, бабушка умерла от инсульта, и мне стало стыдно за свое поведение. Самое ужасное — бабушка скончалась быстро, мы даже не успели застать ее в живых, и я так и не смогла сказать ей, как я ее люблю, несмотря на все свои выходки и капризы.
Сейчас, разглядывая потолок, я думаю о том, что перед смертью мамы или дедушки Курихара я, может, тоже не успею проститься с ними. Не успею сказать матери, что на самом деле очень ее люблю, а мои упреки и прохладные письма — это все шелуха. И получится, что в последние минуты у нее всплывут в памяти мои слова, сказанные при расставании, когда мы остались наедине: «Не нужно мне лгать». Иногда я думаю, что эти слова справедливы, и все же они — мой самый страшный секрет. Мне стыдно было бы даже перед Тору, Миёко или Норико, узнай они, какую жестокость я сказала матери перед нашей долгой разлукой.
Вообще говоря, истина многолика. С одной стороны, это правда, что мать, собираясь уезжать надолго, заморочила мне голову. Но, с другой стороны, правда и то, что мне хотелось довести ее до слез. Я добивалась от нее честности не потому, что верю в святость истины, как Кийоши верит в Бога, а потому, что хотела, чтобы мать потеряла самообладание. Чтобы она сломалась и призналась, как ей невыносимо печально расставаться со мной. Чтобы она сказала, что безмерно меня любит и не может жить без меня, что она так же, как и я, чувствует себя глубоко несчастной. Но эту истину я осознала позже.
Внизу зазвучал бабушкин сямисэн. Сейчас, на рассвете, он играет так, словно его рассердили. Если бы бабушка или отец в одночасье скончались, меня бы не волновало, знали ли они о моем отношении к ним или нет. Я и сама не уверена, что люблю их. Мне кажется, что после их смерти меня не будут мучить угрызения совести.
Тем же утром я отправилась к доктору Мидзутани и сразу побежала к клетке, стоящей на заднем дворе. Воробьи, пересевшие на нижнюю жердочку, уже требуют корма. В этой клетке они сидят почти две недели, клюют семена и фрукты. Но, хотя они уже умеют есть самостоятельно, завидев меня, ожидают с нетерпением, чтобы я их покормила, а после кормежки перелетают на самую верхнюю жердочку. Из другого угла клетки за мной внимательно наблюдает японский дубонос. Я накапала несколько капель жидкого корма на ветку неподалеку от него, невысоко от земли. Подпрыгивая, он все склевал, неотрывно глядя на меня. Время от времени он, стоя на земле, балансирует, чтобы удержаться на лапах, расправляя и складывая крылья. На кончиках темных крыльев уже отросли белые перья.
В клетке есть еще один постоялец — соловей с коричневыми кругами вокруг ушей. Он сидит на земле, чирикает, шипит и широко открывает клюв, точно говоря: «Скорее — я умираю от голода». Как только я протягиваю руку, он норовит клюнуть меня. Потом отскакивает и забивается в дальний конец клетки, спрятавшись за бревно. Мне ничего не остается, как загнать его в угол и схватить. Он злобно шипит, думая, что я собралась его убить. Но при виде шприца с готовностью разевает клюв. Я кормлю его, после чего осторожно ставлю на землю. Соловей на какое-то мгновение умолкает и сидит на месте, но потом снова устремляется вприпрыжку в дальний конец клетки, непрерывно шипя. Это обычное его поведение.
Доктор Мидзутани нашла его на прошлой неделе. Он сидел в упавшем гнезде вместе с другим птенцом. Оба они уже оперились и могли вставать, так что мы решили, что с ними особых проблем не будет. Один из птенцов оказался зловредным: все время шипел и норовил цапнуть меня за палец. Другой же вел себя тихо — только раскрывал клюв в ожидании еды. Злую птичку я назвала Ри, а добрую — Харуко, в честь моих бабушек. Не надо объяснять, что Харуко — это имя покойной бабушки Курихара. Но, кажется, я сглазила бедного тихоню. Однажды утром я нашла его мертвым, уже окоченевшим, с вытянутыми лапками, похожими на прутики.
— Вы ни в чем не виноваты, — успокоила меня доктор Мидзутани, осматривая мертвую птичку. — Птенцы иногда умирают. У него могла быть инфекция или несварение желудка. Да что угодно.
— А вы не думаете, что его заклевал до смерти другой птенец? Он ведь злючка.
— Нет. — Доктор поднесла трупик ближе к лампе. — Никаких ран не видно.
О том, что я дала соловьям имена своих бабушек, я умолчала. Злой птенчик покинул в тот же день гнездо и прыгал по всей клетке. По-моему, он не слишком расстроился, что остался один.
Когда я чистила клетку и наливала воду в блюдца, показалась доктор Мидзутани.
— Прекрасная работа, — сказала она, войдя в клетку. — Пациенты выглядят чудесно.
Из другой клетки донеслось карканье вороны.
— Ее мы сегодня выпустим, — торжественно объявила доктор.
— А где?
— Прямо здесь. Я думала отвезти ворону обратно в горы, около того дома, где ее нашли. Но боюсь, она снова попадет в ловушку или залетит во двор, где ее чуть не убили.
Как только мы вошли в клетку, ворона тут же взлетела на ветку. Шум крыльев напоминал глухой стук тяжелого пальто, брошенного на пол. Ворона каркает и смотрит на нас с подозрением. Наверное, думает, что мы собираемся снова сгибать и разгибать ее больную лапу. Успокоившись, она вертит головой и чистит перья. Сломанная лапа все еще тоньше здоровой, но ненамного. Пожалуй, это отличие можем разглядеть только мы с доктором, поскольку знаем историю болезни. Ворона отъелась, заметно прибавила в весе. Маховые перья у нее как лакированные. Любой принял бы ее за обычную ворону, каких тысячи. Хвост не совсем опрятен, но такое случается и в природе.
Доктор Мидзутани взяла воронью миску с кормом, вынесла ее во двор и поставила на землю в нескольких метрах от клетки. Я последовала за ней, оставив дверь открытой. Мы отошли на середину двора и сели за легкий столик, предназначенный для летних пикников.
Спустя некоторое время ворона слетела с ветки. Она остановилась у двери клетки, но потом снова села на ветку. Так повторялось несколько раз. Она раздумывала минут десять, наконец решилась покинуть клетку и, тяжело взмахивая крыльями, закружилась над двором. Затем села на ветвь клена.
— Наверное, какое-то время она полетает здесь, — сказала доктор, прикрывая ладонью глаза от солнца. — Оставьте ей корм, она еще вернется.
Мы направились в клинику, а ворона все сидела на клене и каркала.
Я возвращалась домой и на нашей улице издали увидела, что кто-то вышел из моего дома. Присмотревшись, я узнала Кейко. На ней было длинное серое платье, волосы собраны в пучок. Она стояла ко мне спиной, и я поспешила спрятаться за угол. Не хочу, чтобы она меня видела. Но что она делала в моем доме? Этот вопрос я задавала себе по дороге в маленький парк, где решила переждать. Посидев там минут десять, я направилась к дому.
Никаких следов пребывания Кейко не заметно, но я чувствую: что-то не так. Бабушка — на кухне. Я слышу, как грохочут кастрюли и сковородки. Странно: бабушка обычно не гремит посудой. Сердце у меня забилось сильней, и к горлу подступила тошнота. Может, убежать? Бабушка не слышала, как я вошла. Но куда идти? Рано или поздно все равно придется возвращаться.