Леонид Гиршович - Шаутбенахт
— Готов. Готов, милый человек. На все за нее готов.
— Тогда забирай и будь здоров.
— До свидания, папаша… постой ты, совсем забыл, как с передачкой-то?
— Ну, суй сюда… да не пей хоть на посту, дождись смены.
— Отстань.
— Засудят же.
— От-стань, говорю, идешь и иди. Эх, все равно пропадать.
Так миновал я первый пояс обороны Москвы. Дальше стояли отборные части. С этими разговор короткий.
— Кровопийца!
— Чего… ах ты, старый хрен! Я думал, свой кто зовет. Да я тебя, батя, за «кровопийцу»… Эй, Андропов!
— А у меня гостинец.
— А ну покажь какой? Андропов, принеси-ка, голубчик, свеженьких газет.
— Ты, душегуб, только и знаешь, что кровь пить, а вот кока-колы не хочешь?
— Отец… ты шутишь… настоящая кока-кола?
Оставался третий пояс, где человеческой власти приходит конец и начинается царство собак. Они рычали, носились поодиночке и парами, как в упряжке, высматривали что-то вдали. Иногда, чтоб лучше видеть, одна становилась передними лапами на спину другой. Едва я появился, вся свора кинулась ко мне. Впереди, стуча лапами, скакало трехголовое чудовище, склеенные слюной языки высунулись красным трезубцем. На мгновение они разлетелись, задев о камень, но тут же стрезубились вновь.
— Не меня! Не меня! Того, кто пропустил! — только и успел крикнуть майор Еремеев, чтобы хоть на мгновение наполнить оторопью собачьи извилины, а уж как этим мгновением воспользоваться, тут его учить не надо было.
«А в самом деле, кто пропустил?» — сверкнуло внутри собачьих морд.
— Синие штанины — вот кто!
«Синие штанины… Расставили ноги, что ли?»
— А за что пропустили-то, главное.
«Совсем запутались. Синие штаны ни за что не пропускают. А за что пропускают, стало быть…»
— За кока-колу!
«Но это же… Валютная операция! Идеологическая диверсия!! Гау! Хав!»
Все сразу наполнилось радостным лаем. Псы знали отлично, что это, а знать на отлично — страшно рррадостно. Ррррр!
Майор Еремеев проводил глазами свору, пока она не превратилась в еле различимую точку, и тогда приблизился к заветной двери — был Еремеев у цели. Дважды подпрыгнул и на третий раз сорвал зубами провода. Болтались проводочки низко-низко, разорванные да перегрызенные отцовской любовью (ибо уж тут-то точно действовал отец, никакого майора на это бы не хватило, все, покончено с майором было). Отдернул он шторку и невидимый, из темноты, припал к дверному стеклышку. И за много лет впервые улыбнулся отец Еремеев. Сталин в этот миг как раз пробегал возле самой двери — играл с двумя своими собаками, бегал с ними наперегонки. Когда собаки поравнялись с дверью, увидел я на хвостах у них звезды: генерал-лейтенант и генерал-майор. Потом втроем стали ходить на четвереньках, доходят до одной стенки, разом поворачиваются и идут назад шеренгой, как на параде. Сталин посередине и так же точно, как они, лает, головой при этом крутит своей усатой, довольный. Вдруг вскочил:
— Владимир! Николай! (Так собак звали.) Зажгите свечи, все. Ты, Владимир… — И собака в генерал-майорском звании уже стала смирно, но Сталин умолк и после продолжал сам с собой: — Почему мне так темно всегда — вон там? — И указывает прямо на меня. — Я ненавижу его, этот темный угол, он всегда останется темным, как его ни освещай. Там может притаиться смерть моя, и никто не увидит ее. О, как мне страшно, собачки мои. Там во тьме стоит он, уже крылья ледяные расправил, глазищи-демоны выкатил, волос седой вздыбил, шрамом лицо препоясал. (Да что ж это! Это ж мое, Еремеева-отца, точное опознание… Неужто видит, дьявол?) Ох, собачки мои, буди, буди! Явится муж ко мне… («Уже, — смеется отец Еремеев, — уже здесь».) Владимир, что с моей машиной? Что слепые механики?
Собака Владимир только вильнула хвостом, и Николай, генерал-майор, хоть неспрошенный, тоже хвостом завилял. Докладывают: так, дескать, и так.
— М-м, — сказал Сталин, — м-м, — и сел в огромное кресло, установленное против зеркала, чтобы смотреться можно было, одну ногу согнул, другую вытянул. — А ну-ка, на кого я сейчас похож?
Собаки побежали выдергивать из большой резной рамки на стене фотокарточки — имелось в той рамке много разных — и, держа в зубах, показали, каждая свою.
— Что, Николай, ты принес? Совсем дундук? Какой Суворов — Суворов утром был… пошел! А ты как, Володя, думаешь? Ну что ж, это хорошо ты сказал… на маму. Точно, дружок, я сейчас вылитая мама. А теперь на кого? — Переменил позу. Собаки только бросились снова за карточками, как он потребовал для себя других игр: — Полижите меня.
Распахнули песьи лапы френч на нем, спустили шаровары до колен — был, значит, по-домашнему, в шароварах, — а пока спускали, он в зеркало вперился, приговаривая:
— Ну разве ж я старик, ну разве ж я старик?
Стали псы лизать его — грудь, шею, а он разомлел, совсем раскинулся перед зеркалом:
— И пах… и пах мой влажный не обижайте уж. Ох, как хорошо… собачки мои… как хорошо мне, я кожный больной, хроник… только не заслоняйте, любоваться желаю…
Нализались псы досыта до отвала всех гадостей его, всего урожая его — рыгать стали, а он остановки им не дает:
— Давай еще, песики-собачки мои, — и все тут. Наконец усладился. — Стоп! — сказал. Уже суровый был. Весь красный. — Пошли вон! Мне надо обдумать мысль.
Когда собаки убежали, Сталин подкрался к шкафчику, вроде аптечки, и, оглянувшись, открыл его ключом. Там был истукан небольших размеров, то ли восковой, то ли из каленого железа. В самой же аптечке все теплилось светом. И начал он колдовать перед истуканом своим. Извлек, значит, из тайничка тушку крысиную. Разрезал ее, потрошки вынул и при этом глупости бормочет, тушку бычком махоньким называет.
— Ты кумир мой миньятюрный, — говорит, — так тебе и бычок мой миньятюрный. Прими от меня жертву. Вот сердце бычка, вот печень, вот нить пищеводная.
Держит в пальцах и сжигает — творя такую молитву:
Как ты мне помог с народом с этим расквитаться,
Как мы его с тобой, а? Оба молодчаги.
Всю страну вдвоем сгубили, ай да Роги-Ноги,
Всех, кто был, расколотили, сделали убоги.
Роги-Ноги ненаглядненький мой,
Роги-Ноги, не расстанусь с тобой.
Вот кому я учился,
Вот кому я трудился,
Роги-Ноги, не оставь-ка меня, не брось-ка,
Твою служилу усердную, Сталина-то Иоську.
«Ну, отец Еремеев, час твой пришел».
Руки раскинул я прочь далеко и, как крест, перед ним возник.
— Людоед! Людоед!
Сталин смотрит на меня, и не шелохнуться ему. Только улыбнулся. Я придавил дыхание в груди и громогласно — вот секунда, ради которой я жил на этом свете, — изрек:
— Я отец Еремеев. У меня седые виски. Я бежал от людей, но теперь конец. И мое имя теперь Звезда Возмездия. За Дочу, за Елену Ивановну, за старого солдата, которого я встретил в Истре, за квартиру (за которую пострадал так жестоко) правосудие сейчас же совершу.
Уже при словах моих «сейчас же совершу» он обрел все чувства: стоял и нажимал все кнопки. А я не препятствовал и даже радовался этому: недаром зубами провода перегрыз; пока он нажимал, стучал, бил кулаками своими по кнопкам, я стоял и смотрел. Он понял, в последний раз еще в дикой надежде своей надавил на все и без сил привалился к стене. Я медленно двинулся на него — держась крестом.
— Помолись, Иосиф Сталин, помолись о душе своей.
— Да, честной отец, да, — а сам кинулся к аптечке, в которой алтарь Роги-Ноги.
Я преградил дорогу:
— Нет, Богу помолись!
Не хочет. Только на Роги-Ноги, только на него вся надежда. Рвется Сталин к своему алтарю, хрипит:
— Роги-Ноги! Роги-Ноги! Он меня еще спасет! Еще спасет!
В гневе ударил я по шкафчику, сорвался он со стены, маленький Роги-Ноги выпал оттуда, и я его ногой раздавил. Раздавил и растер еще. Бросился Сталин подбирать с полу, да только ахнул — на катышки:
— Ах, Роги-Ноги…
— Ну так и подыхай собакой!
Но едва я собрался ухватить его, он как завизжит — такого расщепленного визга я в жизни не слыхал. И побежал, на бегу срывая с себя одежду и приговаривая: «Вот, я еще здоровый, я еще сильный, не умру…» Однако упал, запутавшись в спущенных штанинах. А уж выпутаться я ему не дал. Одним прыжком настиг его, повалил на спину (он сидел на полу, отчаянно дрыгая ногами, опершись на ладони). И потом я долго скакал на нем верхом. Ощутить его тело, вопреки ожидаемому, оказалось не страшно: податливое и дряблое, оно только распаляет.
— Мне тяжело, — донеслось снизу.
Я улыбнулся (все, все, отныне я уже буду всегда улыбаться):
— То-то еще будет, людоед. — Внезапно мне захотелось поговорить с ним, и я спросил: — Ну, признайся, ты ведь людоед?
— И-и… — замотал он усищами.
Подпрыгнув как бы невзначай на его животе (при этом он крякнул уткой), я сказал: