Сильви Жермен - Янтарная ночь
Комнату заполоняли сумерки. Мебель, вещи, сами стены начинали растворяться, искажая пространство. Он ничего не говорил, она больше не кричала. Ползала на четвереньках, задыхаясь, словно ощупью искала на полу свое потерянное дыхание. Но ее дыхание тоже растворилось в темноте сгущавшегося вечера. Он присел на корточки рядом с ней. Схватил за бедра, притянул к себе, забросил подол платья на спину, разорвал нижнее белье. Она попыталась вырваться, но он держал ее слишком крепко, одной рукой. Другой рукой расстегнулся. Его жесты были точными, быстрыми. И там, на полу, на коленях, прижавшись к этой съежившейся и уже наполовину стертой темнотой массе, взял ее силой. Лоб Нелли бился об пол, в укушенном горле булькало — то ли захлебывающийся крик, то ли рыдание. Но он не слышал ничего, он уже не был самим собой, да и она перестала быть Нелли. Они оба уже были ничем, и он, и она. Никем, ничем. Лишь бесформенным телом, охваченным исступлением и болью. Он был всего лишь псом на ней. Псом из камня и тьмы.
Так он ее и оставил — скорчившуюся на полу, нелепо раздетую. Так и покинул — истерзанную, униженную. Ушел, не обернувшись, даже не закрыв дверь. Ушел куда глаза глядят. Шел всю ночь напролет. Крик, с которым она бросилась на него, прежде чем оцарапать, не смолкал у него в ушах, стучал в висках, в сердце, до тошноты. Подлец, подлец! Этот крик оцарапал его гораздо сильнее, чем Неллины ноготки — по всему телу, изнутри. И он чувствовал, насколько ничтожно это ругательство по сравнению с тем, что он сделал. Избил ее, ранил, изнасиловал, осквернил. Он был гораздо хуже, чем подлец. То, что он совершил, было преступлением. Но он не мог принять этого — этой вины. Разве не был он послевоенным, послесмертным ребенком, а стало быть, свободным от любых угрызений совести, от любого стыда и чувства вины? Разве не был он тем, кто не имеет памяти, прошлого, а стало быть, и никаких обязательств? Он боролся против оскорбления, гудевшего у него в висках, выдавая его собственной совести. Подлец, подлец! Боролся против натиска своей совести, впервые потревоженной, впервые причастной. Боролся против этого доселе неведомого ему чувства — вины, против этой головокружительной и отвратительной слабости — вины. Подлец, подлец! Стены города сжимались вокруг, шаги отдавались странным эхом на тротуарах. Каждый из его шагов, казалось, был эхом этого оскорбления.
Нет, решительно, он не мог это принять, ни в коем случае не хотел принять. Он ведь человек после всех войн, будь то вчерашние или сегодняшние, или даже завтрашние. Никогда он не согласится с идеями Жасмена. Ни с кем не будет заодно.
Он ни от войны, ни от мира. Мира-то он никогда и не знал. Он вне времени, в стороне, сбоку припеку. Он принадлежал лишь мгновению, мимолетному мгновению, вдруг брызнувшему ниоткуда, без всякой связи с прошлым, с будущим. Он заставит умолкнуть этот брошенный ему Неллин крик, сумеет заставить. Сумеет помешать пробуждению того, другого крика — крика его матери, сентябрьского крика, который все разрушил. И войны, и мир. Он шел вперед меж фасадов, как лунатик, голова горела, виски болели, словно придавленные камнями стен.
И вдруг ему вспомнилось имя, разом освободившее его. Он только что свернул на какую-то пустынную, очень длинную и прямую улицу. Радужные круги пронзающих ночь фонарей озаряли оставленные дождем лужицы металлическим блеском. Прекрасное имя с самородным, колдовским звучанием: Рея. И это имя перекрыло ругательство, изгнало крик Нелли. И крик матери тоже.
Рея! Сестра-богиня, услада своего брата, Бунтаря. Рея, словно удар секиры. При каждом шаге имя рассекало ночь, дробило камни. Стены раздвигались, улица ширилась, вливаясь в огромный проспект, весь в темно-синей эмали и серебряных лужах. Рея, Рея. Имя вспарывало город, словно медным лемехом. А он, высоко подняв голову, шел по каменным бороздам, засеянным ночью. Он больше не шагал, он вдруг начал притопывать. Движение превращалось в танец, в пляску. Он вступал в заснувший город словно варварский владыка. Он не был виновен, он был свободен, безразличен к другим до помрачения. Он, еще ребенком возложивший на себя корону Всегрязнейшего и Наизлейшего Принца, этой ночью провозгласил себя Принцем — Любовником Всяческого Насилия.
Рея, Рея! Имя стучало на каждом шагу. Стучало каблуком. Впрочем, это было уже не имя, но звук. Даже не звук, а гул. Своеобразный гул, с раскатами громового хохота, с могучим ритмом — громыханье ночи.
С каждым шагом Янтарная Ночь — Огненный Ветер удалялся от Нелли — от воспоминания о Нелли. Отдалялся от всего и от всех, даже от Жасмена. Шел широким, решительным шагом — к одиночеству, гордости, гневу.
С каждым шагом отдалялся от себя самого. Шел вперед, как корабль без экипажа и капитана, предоставленный водоворотам всех течений, противным ветрам и губительному пению сирен. Он чувствовал себя сильным — восхитительно сильным — и совершенно свободным.
Рея! Крик наслаждения и вызова.
2
Улица Тюрбиго. Там обосновался Янтарная Ночь — Огненный Ветер, покинув университетское общежитие. Он всегда терпеть не мог эту большую ночлежку, перегороженную бетонными стенами, где даже кровати походили на письменные столы. Он нашел себе место ночного портье в маленькой гостинице рядом с Биржей, а на жалование снимал комнату в городе.
Пять вечеров в неделю он отправлялся в гостиницу, почтительно окрещенную «Шестнадцать золотых ступеней» — в честь высящегося рядом большого храма на античный лад. Пять вечеров в неделю бодрствовал под доской с ключами, в тени святилища бога финансов, это он-то, чьи собственные финансы оставляли желать лучшего. Там он и учился, между телефонными звонками и звяканьем ключей, висевших на своих гвоздиках. Проскальзывал за длинную регистрационную стойку, заваленную проспектами для туристов, садился на стул из винилового кожзаменителя цвета куриного поноса, и там, в перерывах между двумя постояльцами, подошедшими справиться о времени завтрака или о каком-нибудь адреске в столице, он читал произведения из экзаменационной программы при едком свете неоновой трубки на потолке, окружавшем белизну страниц и кожи рук холодным, зеленоватым ореолом. После нескольких часов чтения ему часто казалось, что у него пальцы утопленника с оливковыми ногтями, а печатные знаки переставали быть буквами осмысленного текста и превращались в отпечатки ржавых гвоздиков, рассыпанных по гипсовым страницам.
Крохотные буквенные гвоздики начинали плясать перед глазами, цеплялись к векам, словно колючие, неровные ресницы, составляя какие-то странные алфавиты. Загадочные алфавиты, не поддающиеся расшифровке. Целый мир предметов и существ плавно погружался в неопределенность, становился смутным, неразборчивым. Происходило это всегда незадолго до рассвета, в тот час, когда от усталости по всему телу пробегает долгая дрожь безмолвия, холода и отсутствия в себе самом.
Буквы, ключи и гвоздики на самом деле были одним целым, порхающим и звякающим под его веками. Тогда он вставал, пересекал пустынный холл и выходил на порог проветриться, подышать свежим воздухом. Улица в этот час почти всегда была пустынна, так же как и площадь перед Биржей, видневшаяся в ее конце. Он смотрел на поддельный храм, обнесенный закрытыми решетками и напоминающий своей колоннадой толстого жука на приземистых лапах. Гигантский, массивный скарабей. Священный, подобно скарабею Древнего Египта, укрывший под своими сложенными каменными надкрыльями эхо невообразимого шума, каждодневно раздающегося в его чреве. Котировки ценных бумаг, купля и продажа, ярмарка акций — пронзительные выкрики, вопли, рев, верещанье, фантастическая, разнузданная и закодированная истерия, которой целое племя цифрочеловеков справляет свой великий финансовый обряд. Племя молящихся в безупречных костюмах, в прекрасно начищенной обуви и хорошо повязанных галстуках на раздутых глотках, со свежевыбритыми, лоснящимися от пота с лавандовой отдушкой лицами, с телами, млеющими в неуловимом трансе, в валютном оргазме. Биржа, огромная и немая ночью, — навозный жук, катящий по замкнутой окружности свое коптящее солнце, — богатство крупных варварских буржуа. Биржа, поддельный храм, восславляющий самую мирскую из ценностей, почитающая самого наглого из богов.
Алфавит, ключи, гвоздики. Все это странным образом вертелось в глазах Янтарной Ночи — Огненного Ветра, смотревшего на улицу и площадь, словно ныряльщик, резко поднявшийся на поверхность с глубины. Но он любил этот таинственный предрассветный час, когда в круговороте времени начиналось обратное движение от ночи к дню, когда еще спящий город готовился к пробуждению, когда его собственной усталости предстояло повернуть вспять. Ибо это был час, когда после короткой передышки на пороге он возвращался в холл, опорожнял приготовленный заранее термос кофе, и погружался, наконец, в тексты программы, составленной единственно его желанием. В том году он отдавал предпочтение поочередно то Гераклиту, то Эмпедоклу, то Эсхилу, то Софоклу, то Плотину и Шеллингу.