Сергей Лебедев - Предел забвения
Я вспомнил, как ночью через комнату прошел Второй дед; его мучила бессонница — только в снах он мог видеть что-то, выходящее за рамки памяти, но спал он плохо, часто ходил на кухню выпить стакан воды, затем второй, третий, словно пытался заполнить какую-то дыру в себе, и только потом засыпал, опившись воды, раздувшись, как клоп; слепой, он двигался лунатически, на ощупь читая квартиру, и мне казалось, что в этих ночных прогулках он может забыться, запамятовать, что бодрствование его не всегда одиноко, и сделать что-то такое, чего он не сделал бы в дневное время; открыть какую-нибудь дверцу, что-то достать, чего он не хотел показывать. И в тот раз я угадал: на обратном пути — на кухне еще падали из крана капли — Второй дед подошел ко мне, поправил одеяло — и прочел руками, сплю ли я; у спящего уголки век расслаблены, а у бодрствующего, но закрывшего глаза — напряжены, и он знал точки, которых следует легко коснуться, чтобы понять, уснул ли человек; но я вправду дремал, почти уже ушел в сон, почти уже не чувствовал тела, ставшего чужим и тяжелым, как зимняя одежда, и Второй дед ушел к себе, удостоверившись, что я сплю.
Он завозился там, в своей комнате; если бы я рискнул подняться, ступил бы на пол — Второй дед тотчас бы услышал; но получилось так, что он неплотно притворил дверь, напротив нее стоял шифоньер с большим зеркалом, и я мог видеть, что происходит; Второй дед отомкнул верхний ящик письменного стола и что-то перебирал внутри.
Я знал этот ящик; ребенок помнит наперечет все те области, которые для него запретны, и ищет способа проникнуть туда; этот ящик был всегда заперт, в него был врезан специальный замок, не похожий на другие замки в столе, и я никогда не видел на связке Второго деда ключа, который мог бы к этому ящику подойти. Я пробовал просунуть внутрь толстую леску, чтобы сдвинуть вещи, там лежащие, и по звуку попытаться понять, что они такое; я светил в скважину фонариком, исследовал, можно ли вывернуть шурупы и снять боковину ящика; все было бесполезно.
Второй дед закрыл ящик; ключ был у него в руке, но он сжал ее, и я не успел рассмотреть ключа; Второй дед лег в кровать — куда-то же он положил ключ! — и на этом ночное происшествие окончилось; утром я улучил момент и осмотрел комнату Второго деда, но так и не нашел, куда он мог убирать ключ от ящика.
Теперь, два десятилетия спустя, тогдашний мой интерес к ящику был самым «теплым» следом из вспомнившихся; я подошел к столу Второго деда и легко потянул за ручку ящика. Я ждал, что он будет заперт, но он подался, скрипнув в пазах; вероятно, за двадцать лет квартиру не раз осматривали — не сохранилось ли чего ценного.
В ящике лежала связка обтрепанных писем, перетянутых почему-то узорной тесемкой — наверное, перевязывала женщина, — коробочка с писчими перьями и несколько бритвенных лезвий — подчистить помарку или кляксу; календарь с объявлением о выборах Верховного Совета СССР и круглая коробка из-под монпансье, полная канцелярских кнопок; была меньшая, из-под икры, коробочка — в ней были зубы, с коронками и без, клыки, резцы, зубы мудрости — вся стоматологическая история жизни Второго деда; казалось, он собирал их по какой-то странной прихоти, по чудачеству безумца — вроде того, к примеру, что на Страшный суд необходимо являться в полной комплектности костей, сдать себя под роспись, все тридцать два зуба строго по счету; даже золото и сталь коронок не могли связать эти зубы в коробочке с образом человека — они казались принадлежащими какому-то животному, близкому к волку или собаке; крепкокостному, мощному, рослому, пропустившему через пасть множество других животных, тучных ли, худых — неважно; какое-то множество — математическое множество — поглощенных мерещилось при взгляде на эти зубы; долгая вереница живых существ, съеденных, чтобы пасть могла поглотить кого-то еще.
Второй дед хранил свои клыки и резцы, будто готовился к новой жизни, в которой они ему еще пригодятся. В той же коробочке, обернутые в вощеную бумагу, нашлись и мои молочные зубы — маленькие, жалкие, как у щенка или лисенка; мне захотелось немедля их выбросить — было что-то гадкое в этом отчужденном от меня существовании части меня самого; на меня накатило старое, забытое уже ощущение — как тогда, когда Второй дед держал в руках рентгеновский снимок моего позвоночника, — что он, руководствуясь каким-то инстинктом, собирал все, что могло приблизить меня к нему, все, через что он мог владеть мной, и образно, и буквально; зачем — отгадка или, точнее, начало пути к отгадке было где-то здесь, в этом ящичке; я чувствовал это, перебирая языческие амулеты Второго деда.
Там же лежали и его зубные протезы — розовая пластмасса, усаженная гладкими керамическими зубами, и специальный порошок — чистить эти протезы. Их было четыре штуки — Второй дед рано начал терять зубы, то ли из-за давнего голода и усталости организма, то ли потому, что тело подыгрывало ему в желании казаться не стариком даже, а старичком, шамкающим седоволосым дедушкой зубы-в-стакане. И Второй дед, именно дед — короткое мощное слово, как бы заряженное корневой, заскорузлой силой, — отдал тело на откуп признакам старения, хотя был еще вполне здоров, и это помогло ему, позволило спрятаться за возраст, но не до конца.
Вставные зубы, старческий обиход жизни, нарочитое, детсадовское умаление в языке — творожок, кашка, яблочко, пиджачок, расчесочка; палка для ходьбы, лекарства по расписанию, протертая тюрька вместо супа — все это было маской перед людьми и хитростью перед лицом смерти, самоуничижением, рисованной немощью: вот он я, я слеп, безобиден и слаб, я как жучок на Твоей ладони, не дави меня, Господи. Но не жучок, а скорпион, спящий под холодным и сырым камнем в жаркий полдень; ящик письменного стола, от которого исходил колкий, знобящий, как прикосновение лапок сколопендры, запах скипидара и мебельного лака, казался вместилищем ядовитых тварей — они спрятались, убежали, но ощущение, что они были тут, осталось; я знал это ощущение по Средней Азии, где в обманчиво расслабленном, обмякшем воздухе всегда чувствуется присутствие солнечного жала, веселый обморочный яд растворен в нем, и всегда близок укус.
В ящике стола была еще одна коробка — желто-кремовая, от сливочной помадки. Эта помадка была моим любимым лакомством, Второй дед это знал и, когда я приезжал в гости, угощал меня; я подумал даже, что сейчас открою коробку и увижу конфеты, когда-то отложенные для меня, найду затвердевшие медовые зернышки цукатов, в которых сохранился не вкус уже, а память о собственном вкусе. Второй дед выдавал мне иногда одну, иногда две, но не больше, помадки, и не от скупости, а словно бы он знал конечное число конфет, может быть, недоданных кому-то другому, и не спешил выдать мне все сразу, чтобы на подольше хватило; я бы не брал у него конфеты, хотя любил сладкое, — помадки из его рук становились слишком приторными, переслащенными, — но я боялся: у меня было ощущение, что если я откажусь, Второй дед заставит меня съесть конфету, впихнет ее в рот.