Мариуш Вильк - Путем дикого гуся
Без людей дома погибают. Все последние годы Женина халупа умирала у нас на глазах. Быть может, приезд Петро ее возродит. Вопрос только, выдержит ли он здесь? Для жизни в Конде — тем более в одиночку, тем более зимой — требуется сила воли. Здешние зимы — своего рода испытание: или сломаешься, или закалишься.
6 июля
— Вы не боитесь, что после возвращения домой вас будет мучить ощущение клаустрофобии? — спросил я Ежи Бара[132], польского посла. — Я имею в виду чувство, будто тебя заперли в затхлом шкафу, — Милош об этом писал, вспоминая возвращение своего отца в Польшу после долгого пребывания в России…
— Нет, не боюсь, — ответил посол. — Я скорее стремлюсь расширить границы родины — достаточно посмотреть на карту моей дипломатической службы: Бухарест, Калининград, Киев, Вильно, Москва.
— М-да… — задумался я, глядя в окно, за которым никаких границ не видать, ведь Север границ не знает. За Онего — Белое море, дальше — Новая Земля, Арктика… Пустота.
Посол Ежи Бар навестил нас в Конде Бережной несколько дней назад. Я всегда говорил: чтобы сюда добраться, нужно очень захотеть — и далеко, и дорога плохая. Сколько моих знакомых грозились «непременно приехать», расспрашивали о деталях — как добраться, что привезти, — а потом «непременно» что-нибудь случалось. Мало кто приезжал! Так что гостей наших испытывает сама дорога.
Одно дело — встретиться в городе, столкнуться в каком-нибудь баре или на приеме, обменяться рукопожатием и несколькими поверхностными фразами, и другое — проехать ради встречи изрядный кусок дрянной дороги, зная, что в конце ее тебя ждут. Такие встречи не забываются.
С Ежи Баром мы прежде не встречались. Правда, он помнил меня еще по парижской «Культуре», а я знал о нем столько, сколько обычно знают о человеке, представляющем страну, из которой ты родом, в стране, где ты живешь. Однако с первой минуты почувствовал родственную душу — человека, который (по его словам) всю свою взрослую жизнь (то есть период между собственно детством и возвращением в него) проживает с интересом. Мартуха подтвердила мои ощущения — сразу схватила Бара за нос, что у нее свидетельствует о величайшей симпатии и доверии.
— Такая маленькая, а уже водит посла за нос, — засмеялся Ежи Бар, — что же дальше-то будет?
Посла мы принимали, чем хата богата. Уха из форели и форель, запеченная в русской печи, карельские калитки с картошкой и с пшенкой, домашний хлеб, козий творог и зелень из собственного огорода, а на десерт чай из самовара и башкирский мед. Гость заинтересовался одним растением в нашем саду — оказалось, это любисток, колдовская, приворотная трава. Шуткам не было конца.
После обеда мы пошли в часовню. С колокольни виден мыс Ельняк, где, по местной легенде, захоронены польские паны, рыскавшие по Заонежью во время Великой Смуты — пока их не разбили под Толвуей… Я рассказал Ежи Бару, что некоторые утверждают, будто Конда Бережная основана этими попавшими в плен польско-литовскими бузотерами.
— А вы, Мариуш, стало быть, — продолжение той легенды…
На прощание Наташа приготовила для посла букет любистока. Расставаться Ежи Бару явно не хотелось. Потом, уже по дороге в Петрозаводск, он пошутил, что если я буду писать о его визите, то картинка должна называться «Посол с любистоком» — подобно «Даме с горностаем» Леонардо да Винчи, — и обещал, что перед завтрашним приемом в отеле «Карелия» непременно приколет к отвороту пиджака маленькую веточку.
Мы ехали напрямик, через Космозеро и Клязьму, заглянув по дороге в церковь Александра Свирского и часовню в деревне Узкие. Директор Польского института в Санкт-Петербурге Цезарий Карпиньский, сопровождавший посла в этой эскападе, фотографировал умирающие дома, а мы на заднем сиденье беседовали… Даже удивительно, сколько можно высказать немногими словами. Например, об облаках.
Не знаю, приколол ли посол колдовскую траву к отвороту пиджака, потому что на прием я не пошел. Не хотел марать пастельную картину из Заонежья другими красками. Надеюсь, Ежи Бар меня простит. Вернувшись домой, я поразился впечатлению, какое произвел визит польского посла. Даже Петро, протрезвев после большой бутылки «Зубровки», полученной от директора Карпиньского — в рамках поднятия культуры употребления алкоголя в Заонежье, — иронизировал: вот, мол, ко мне уже едут, как ко Льву Толстому в Ясную Поляну…
16 июля
Печугин и Бар — люди из разных миров. Границы этих миров незримы (ни шлагбаума, ни визы), но при этом настолько непроницаемы, что преодолеть их практически невозможно. Причем речь вовсе не о государственных кордонах, но именно о лимесе[133] мира — каждого из них. Только у меня они могли бы встретиться, будь Печугин на месте. Думаю, Ежи Бару такая встреча много бы дала.
Наш дом — пограничье, где встречаются люди из разных миров. Например, итальянский писатель-путешественник Паоло Румиз встретился у нас с русским трактористом Песниным, а швейцарка Фанни — с моряком-полярником Юрой Наумовым[134]. По стечению обстоятельств часовня в Конде Бережной носит имя преподобного Сампсона Странноприимца. Освятивший ее — после осквернения воинствующими безбожниками — отец Николай (Озолин) вручил мне ключи старосты, сказав, что тем самым я становлюсь продолжателем дела преподобного Сампсона. И добавил, что когда-то слово «странник» означало «странствующий по свету»… Таким образом, часовня стала нашей домашней церковью — и Мартуху в ней крестили, ведь она пришла к нам из другого мира. В кондобережной часовне я чувствую себя как дома, в ней отсутствуют приметы какого-либо конкретного вероисповедования — она пустая.
Люди приносят в дом над Онего свои миры, и чтобы странствовать по ним, не приходится двигаться с места. А если чьи-нибудь пути и не пересекутся — как Печугина и Бара, — достаточно заключить их в один текст — и они встретятся в твоем, читатель, сознании.
27 июля
Иногда мне кажется, что я, словно паук, забрался в Конду и плету отсюда сеть мейлов, которые своими нитями охватывают все большее число корреспондентов по всему миру, а я питаюсь их соками, высасываю и черпаю вдохновение, чтобы потом выделять из паутинных бородавок новые сегменты паутины. Но недавно в сельской библиотеке Великой Губы я обнаружил маленький роман Паскаля Киньяра «Вилла, Амалия»», а в нем абзац, заставивший меня задуматься.
Киньяр подозревает, что паутина — в зависимости от размеров, формы, прочности, красоты и искусности ее создателя — выплетает необходимого ей паука. Подобным образом, по мнению французского мэтра, произведения творят нужного им автора и соответствующую биографию… Может, подумал я, паутина выплетает также и муху? А произведение создает читателя?
29 июля
Один из самых вдохновляющих моих корреспондентов — Стефан Адамский…[135] Мы познакомились в Гданьске в эйфорические времена «Солидарности». Я тогда редактировал профсоюзную газету, Стефан пришел мне на помощь и быстро стал своим. Мы понимали друг друга с полуслова и по очереди писали вступительные статьи, за которые пару раз получили по шеям — вне зависимости от того, кто был автором. Помню курьезный случай, когда вооруженные патриоты из Комитета строительства Памятника павшим работникам верфи грозили нам расправой после того, как на страницах газеты мы упомянули идеи кооперации Эдварда Абрамовского[136].
Но нас объединяла не только работа в редакции. У нас были схожие вкусы и симпатии, мы читали одни и те же книги, к одному и тому же оставались равнодушны, одному и тому же радовались. Словом, отлично проводили время. Потом каждый пошел своей тропой. Стефан женился и осел в Гдыне, а меня понесло по белу свету… Встретились мы только в прошлом году, то есть много лет спустя, проболтали за рюмкой всю ночь. Утром вместо похмелья я чувствовал радость — друг нашелся. Словно мы не виделись всего три дня, а не без малого тридцать лет.
Стефан подарил мне пару книг и сборник своих песен — плод всей жизни. Одну из них — «Посвящение в альбом панны С.» я читал потом иногда на авторских вечерах, если меня спрашивали о «Солидарности». Эту песенку я считаю прощальной статьей и здесь спою ее целиком — по случаю тридцатилетия «панны С.». Что-то вроде слова от редакции первой газеты «Солидарности», родившейся на Гданьской верфи во время большой забастовки.
Вокруг тебя одной — эх, Янек, Яцек[137]! —
поклонники водили хороводы.
И для меня когда-то ты, признаться,
была дороже жизни и свободы.
Я был твой паж и твой печальный рыцарь,
я столько копий второпях сломал!
Не с мельницами я хотел сразиться —
на великанов руку поднимал.
Ты нам явилась, как стихотворенье,
была неуловимей, чем рассвет.
Никто не знал, когда придет мгновенье,
которое важнее целых лет.
Плевала ты в те годы на салоны,
кочуя по подвалам и пивным.
Ты виделась одним почти мадонной,
и партизанкой-барышней — иным.
С характером, но нежная такая,
что взял в модели б сам Делакруа.
И мы, очами в кабаках сверкая,
твое здоровье пили до утра.
Еще твоей легендой шарлатаны
выносят мозг наивным дуракам,
еще клянутся, напустив туману,
мол, никому тебя я не отдам.
Грудь колесом, от страсти чуть не стонет,
амбиций — всемером его держи.
И потирают липкие ладони
подонки, прощелыги и ханжи.
Другие все твердят — скажи-ка, дядя,
закатывая к лысине глаза,
и потчуют виагрой на ночь глядя
оплывшие от жира телеса.
Слагают себе гимны, трупоеды,
не различая скотства и стыда,
поскольку пораженья от победы
не отличить им тоже никогда.
Наивной тебя помню и упрямой,
но посмотри, что сделали с тобой:
была ты роковой прекрасной дамой,
а стала блядью, тоже роковой.
Быть может, рано подводить итоги,
и всё опять получится у нас,
но стоит невзначай раздвинуть ноги,
и будешь это делать всякий раз.
Я пафос нынче не считаю благом,
и как же тут не перейти на мат,
коль скоро твоим вылинявшим флагом
глухое быдло вытирает зад.
Тебя почти не ценят сутенеры —
любую шлюху время бьет под дых,
и был бы я клиент, то дал бы дёру
от прелестей сомнительных твоих.
И пусть никто не верит в эти сказки,
ты хочешь сохранить былую прыть,
чтоб орденом своей гнилой подвязки
последних кавалеров наградить.
Твоя молитва приторней повидла,
но мы любили то, как ты поёшь,
хотя уже тогда мне было видно,
что будешь ты святошей из святош.
И потому, когда тебе валюту
совали прямо в трусики, клянусь,
ты, покраснев, шептала
я не буду, я не такая, я не продаюсь!
На баррикады ты почти бежала,
тебя и мент боялся, и холуй.
А нынче вставлю я тебе, пожалуй…
Вот тут сама попробуй зарифмуй.
Проходят годы — Яцек на том свете,
а Янек замолчал, несчастный бард.
А что же остальные? Ну, а эти
сдают мораль и этику в ломбард.
Куда девался твой строптивый норов?
Ему настала полная труба —
ты пляшешь на столе переговоров,
задрав свою юбчонку до пупа.
Ты улыбалась там кому попало,
снимая лифчик, и от всей души
на том столе ты всем подряд давала,
процесс переговорный завершив.
Да что там стол — в прихожих и сортирах
политиков обслуживала ты,
циничная фригидная проныра
в предбаннике вселенской пустоты.
Но хуже не придумаешь подлянки,
чем задурить башку, сбивая с ног,
тем, кто тогда готов был лечь под танки,
кто за тебя в сырую землю лег.
Мне жаль парней и девушек,
которых тюрьма-зараза выпила до дна,
вот только не рассказывай, притвора,
что типа ты до гроба им верна.
А более всего за тех мне грустно,
кто безымян, как замогильный мрак, —
история их прожевала с хрустом,
теперь они никто и звать никак.
Ты думала, что время не обидит?
С косметикой тебе не повезло!
И понапрасну тащишь ты на митинг
распухшее от ботокса табло.
С гражданским долгом пропади ты к лешим,
я не продам живой своей души,
поэтому не надо тут мне вешать
густой патриотической лапши.
Не лезь ко мне, отстань, ты слышишь, стерва?
Я не костыль тебе и не протез.
Обидно, что ты кончила так скверно,
потасканная пьянь на букву «С».
Прощальных поцелуев я не стою,
своим губищам не давай труда,
но если хочешь — чмокни, бог с тобою,
надеюсь, догадаешься, куда.
Сегодня у моей тяжелой лиры
другая есть подруга и жена —
Надежда одного земного мира,
она теперь, как компас, нам нужна,
нужна тому, чья жизнь черна, как сажа.
Попрезирай меня за левизну.
Пусть левизна, но кто о них расскажет,
расшевелив усопшую страну?
Пускай мы в фазе мертвого покоя,
но улицы взорвутся наконец,
и я хотел бы умереть героем,
не во дворце — в походе на дворец[138].
9 августа