Николай Климонович - Цветы дальних мест
Что принесло варана к оживленной дороге, сказать нельзя. Солдаты приметили его, не дали уйти, а выманили на бой, благо вараны и сами довольно агрессивны. Варан сильно бил хвостом, раздувался, шипел, то и дело бросался вперед, неизменно отшвыриваемый длинной тонкой палкой, которую один из солдат ухватил где-то. Солдаты гикали, улюлюкали, подходили вплотную и ловко отскакивали, когда чудовище готовилось к очередному броску, привставало на лапах. Машины, шедшие мимо, останавливались, люди вылезали позабавиться редким аттракционом. Наконец палка была использована на манер шпаги тореадора — для заключительного удара. Точно направив ее конец, один из бойцов изловчился и с отменной лихостью и точностью проткнул варану горло. Ящерица билась и извивалась, крутясь вокруг палки, которую победитель всадил настолько глубоко, что вогнал в песок на треть.
Без сомнения, это было превосходное зрелище. Трое солдат, радующихся победе. Группка зевак, испытывающих, должно быть, смесь противоречивых чувств: и омерзения, и удовлетворения. И отвратительное чудище, издевка матушки-природы, ибо без сомнения ему бы своевременно вымереть вместе с прочими ящерами, — полосатое, чешуйчатое, хвостатое, шипящее, но пришпиленное, словно бабочка булавкой, к горячему песку.
Солдаты, смеясь, принялись обливаться водой из колодца, и настроение у них, надо полагать, было отличное. Они скинули сапоги. Они размотали портянки. Они вылезли из штанов и с удовольствием бегали взад-вперед по бетонному желобу босиком… Когда те, кто наблюдал бой со стороны, уезжали, варан еще бился, хоть и прошло не меньше двадцати минут…***
***Позже в специальной литературе о варане я нашел до обидного мало. О причинах же повсеместной ненависти к нашему азиатскому серому варану — и вовсе ничего. Кроме, пожалуй, такого вот свидетельства путешественника М. Н. Богданова, приведенного в книге А. М. Никольского «Гады и рыбы»: «Гигантский рост варанов, страшный вид и сила дали повод киргизам сочинить про него басню и навязать этому гаду курьезную способность. Когда был убит на пути к колодцу первый варан, киргизы сошлись смотреть на эту диковинку, и один из них что-то с жаром рассказывал окружаюшим, очевидно, про ящерицу, возбуждая своим рассказом смех слушателей и в то же время выражение крайнего омерзения к ней… Из расспросов оказалось, что варан просто ужасное животное. Стоит только ящерице пробежать между ног человека, и последний навсегда лишается половых способностей, да так, что беду не поправят никакие лекаря и знахари пустыни. Вот почему и названо это животное касаль, или болезнь, почему оно и вызывает такое омерзение и ненависть в киргизах (и в солдатах, добавлю я — Н. К.), убивающих их при всяком удобном случае. Но. конечно, так, чтобы касаль не мог проскочить между ног». Стоит напомнить и рассказа тети Маши о том, что «вран овец сосет».
Что и говорить, историйка незатейливая, под стать компании слушателей — а компания наша теперь вам известна. Да мало ли чего ни наслушаешься за время пустой дороги, где и развлечение одно — бесконечная пыль впереди. Но, как это ни смешно, рассказец мне запал…
Так родилась тема будущей книги.
За отсутствием в моем распоряжении иных средств, чтобы вкратце охарактеризовать ее, проиллюстрирую эту тему, скорее музыкальную пока, такой картинкой. Представьте: во все поле холста — желтый песок. Справа вверху, далеко от зрителя, — одно красное пятнышко, то ли оброненная капелька краплака, то ли далекий такыр. Слева, ближе к краю, едва различимый колодец. Еще ближе — угол полуразрушенной глинобитной кошары, несколько человеческих фигур. А в центре — распростертая по земле, четвероногая, хвостатая, чешуйчатая пестрая шкура, совсем плоская… Четыре фигуры — вовсе не храбрые вояки, с невольными возгласами блаженства окунающие распаренные в кирзе ступни в ледяной ручеек. О них я ничего не знаю. Разумеется, это наш маленький отряд, который я выстроил вблизи так случайно, но так счастливо найденного мной варана. Но вернемся к картинке, пока я ничего не сказал об освещении.
Пусть это будет ранний утренний свет. Пусть солнце стоит над краем пустыни, как жаркий, окутанный влажным паром шар. Пусть все выдержано будет в оранжево-желтых тонах, пусть все клубится, плывет, множится, даже самые стойкие очертания в этот час сделаются схожими с прихотливой игрой медленно уходящего вверх тумана.
Добавлю: неба на картинке виден лишь серый краешек. Свет идет не только от солнца, а как бы и от самой земли. При таком освещении центральная фигура, и без того плоская, и вовсе приподнимается над поверхностью, словно висит над ней. Отчасти это следствие не совсем удачно выбранного ракурса. Плоское тело непропорционально всему прочему, на картине изображенному, чересчур велико и нелепо. При доброжелательном подходе можно сказать, что все вместе похоже на аккуратно и без ошибок написанный скучноватый ученический пейзаж, к которому невесть для какой надобности привесили проткнутую аляповато раскрашенную надувную игрушку.
Вот, пожалуй, и все, в чем я должен сознаться касательно возникновения ядра будущей книги. Теперь пришла пора рассказать, как ядро обрастало. Я отчетливо понимаю, впрочем, сколь малоинтересны все эти подробности всем, кроме меня и, быть может, моего критика, если таковой найдется когда-нибудь. Но правила писания предисловий — а я прилежно пролистал несколько подобных уведомлений, адресованных читателям, надеясь выудить поучительное для себя, — требуют говорить о так называемом воплощении замысла. Между тем, держась за традицию двумя руками, я, кажется, все ж переступаю ее, так нудно и долго говоря о книге, ни слова не обронив о самом себе.
Итак, воплощение. Едва центральная фигура оказалась набросанной, мне стало боязно, что она, чего доброго, перекосит любую, самую уравновешенную и спокойную, композицию. А вдруг мне не удастся втиснуть на полотно ни одной фигуры, с той же тщательностью выписанной? По полям почти не оставалось места — так тесно спина прилегла к рамке, так плотно к краю расположился скрученный в смертельном изгибе хвост, так далеко в угол залезла запрокинутая в муке голова.
Однако непонятное самому чувство не позволило мне что-либо изменить в первоначальном наброске. Оставив всякие попытки покушения на замысел, я решил прибегнуть к хитрости, если можно, конечно, назвать так мои вполне наивные и неуклюжие ухищрения. Как на некоторых иконах с изображенным на них одним ликом художник пускал по краю ковчега еще и нехитрые какие-нибудь сюжетики из жизни персонажа, так и я, оставив картинку, какой она представлена вам, стал окружать ее неким орнаментом. Вглядываясь в него пристально, вы, быть может, сумеете разглядеть в сплетении элементов, среди бумажных цветов и снов и какой-никакой пейзаж, заметить профили пяти-шести лиц. Но не решусь утверждать, что повсюду, по всему полю прежних и будущих страниц, я намеренно старался создать подобное впечатление. Заботился я о другом. Коли равновесием основного изображения мне пришлось поступиться, то именно орнаментом я хотел компенсировать неприятную для глаза аляповатость моего нелепого создания. Я вплетал в него и то, и это. Многого под рукой не нашлось, в памяти недоставало, тогда я с чистым сердцем фантазировал, затушевывая пробелы. И, лишь намалевав половину, прищурился, отступил на шаг и нашел, что вышло не совсем дурно. Сквозь орнамент проступали кой-какие фигуры, а при некоторой благожелательности в написанном можно разглядеть и движение, и ритм, и нехитрую выразительность отдельных мест… Конечно, дело прежде всего в том, что дремучие переплетения обманывают глаз. Кто не исхитрялся на куске яшмы узнать поляну с цветами, в языках пламени заметить всадника на коне, глядя в рябящую воду, схватить очертания гор, а в низком облаке, разумеется, встретить бессомненный рояль.
Заметьте, я признаюсь сразу, что все хитросплетения предприняты мною лишь для спасения центральной фигуры. Не знаю, насколько чистосердечность облегчает мою вину, не сомневаюсь, что не надо иметь семи пядей во лбу, чтоб и без подсказок угадать, как достигаются подобные эффекты и к чему предпринимаются такого рода попытки, но надеюсь, что прямодушный отказ от всяких уловок мне зачтется… Единственное, что в моей работе без обмана, — так это мои ошибки, мои погрешности. Перед лицом несметного их количества — да ведь не все я отчетливо вижу, многие упускаю близоруко — я утешаю себя, что именно в их дебрях, под их кронами может повстречаться непредвзятому прохожему любопытное чередование странностей, показаться занятная игра бликов.
Со мною так бывало в детстве. Неизменно я оказывался пораженным двумя отменно безвкусными гобеленами. На одном мальчик с длинной хворостиной мирно пас гусей в виду неизвестной мне постройки, на другом олени чутко вздымали рогатые головы, выйдя на опушку не менее неведомого леса. Колдовство в этих случаях обеспечивалось уж никак не мастерством или вкусом художника. Сюжеты были банальны. Изображения примитивны. Фактура груба, и естественно ограничен выбор цвета и тона. Лес и дом очертаниями были неправомерно схожи, гуси и олень принимали диковинные позы, но босоногому пастушонку, вдруг на удивление явственно для меня, становилось холодно в одной домотканой рубашонке босиком ранним утром на холодной и влажной траве.