Марина Королёва - Верещагин
— Да, всё в порядке, — отозвалась она в первый раз за полчаса.
Следующая остановка была ее.
— Ты не выходи со мной, — сказала она опять тем же ровным автоматическим голосом. — Я дойду до дома. Провожать не нужно.
Я и сам побаивался выходить с ней, я все еще ждал, что брат встретит меня однажды на пути к ее дому, или к моему дому, или к консерватории, — да мало ли в городе мест, где он может меня встретить! Это был мой кошмар, наваждение.
— Ты точно сама добежишь? — спросил я на всякий случай. — Не страшно у вас там на улице?
— Точно. Не страшно.
Поезд подъезжал к ее станции, я вместе с ней подошел к двери. И в тот момент, когда дверь открылась, она вдруг резким движением сунула мне в руки пакет с деньгами:
— Возьми, я не хочу, они мне не нужны!
Она выскочила из вагона, я хотел сойти за ней, но замешкался, впереди выходили с огромной сумкой и чемоданом, а когда прошли, двери уже закрывались. Она смотрела на меня с перрона:
— Не звони мне больше, никогда! — успел я услышать.
Через несколько секунд поезд зашел в тоннель, но я успел еще увидеть, как она бежит по перрону к выходу. И стало темно.
Я не мог сразу пойти домой, мне нужно было время. И еще мне срочно надо было выпить, срочно, если я не хотел подохнуть прямо сейчас, прямо здесь, на улице. У меня же куча денег, вспомнил я! И пошел в одно заветное место, где всегда покупал отличный коньяк. Я взял поллитровую бутылку, отсчитал деньги прямо из пачки, которую достал из своего целлофанового пакета. Мой коньячный благодетель смотрел на меня с ужасом:
— Профессор, не боитесь? Вы бы спрятали деньги, что ли. В пиджак вон или по карманам. Время такое, можно и до дома не дойти.
А, да что там. Я взял бутылку, вышел, прямо на улице открыл ее и жадно отпил. Немного полегчало.
Я пошел медленным шагом, тепло так же медленно стекало по шее, груди, рукам. Давай, родное, давай.
Но боль все равно была нестерпимой. Я терпел, сколько мог терпеть, потом снова делал огненный глоток, на какое-то время хватало. Хорош, подумал я: идет вечером по улице нелепый шатающийся человек, с седыми космами, в старомодном пиджаке, пьет дорогой коньяк прямо из горла. А потом снова: за что она меня так? Идиотка, ненормальная, любимая, за что?
А, ты хотел любви. Ты просил любви или нет?! — звучал внутри голос. Вот же тебе, получи. Ты думал, это полеты в розовых облаках под звуки скрипки? Как же, жди. Вот она, любовь, вот так она рвет тебе душу, в кровавые клочья, вот так и вот так, на тряпки, как драные простыни! Смотри, не отворачивайся! Ах, не хочешь? Не можешь?! Тогда пей свой коньяк и не спрашивай за что!
Голос был скрипучий, противный. Отвратительный голос.
И я, чтобы заглушить его, пил — жадно, захлебываясь, кашляя. Когда я подходил к дому, в бутылке почти ничего уже не было, а в голове нарастал скрипичный вой. Это была не та скрипка, совсем не та. Она разрывала мне мозг, скрежетала, распиливала меня пополам. Последний глоток коньяка я выпил уже в лифте, и он вдруг отрезвил меня. Лучше бы я умер, пришло мне в голову. Лучше бы он, мой брат, ее муж, подстерег меня во дворе и разбил бутылку о мою голову — вдребезги. По крайней мере, тогда я перестал бы слышать этот мерзкий голос, который спелся со скрипичным скрежетом.
Ключ не вставлялся в скважину. Я дергал его, чертыхался, снова дергал и поворачивал. Наконец меня услышали, дверь открыла жена, увидела меня:
— О господи.
Наверное, я был страшен. На ее вопрос, не надо ли Доктору позвонить, помотал головой (не надо!), добрался по стенке до своей комнаты и упал на топчан.
В следующие три дня я дописал «Верещагина».
Это было странное чувство. Я был пуст внутри, совершенно пуст: ни звука, ни мысли. Музыки не стало. Двигаться не хотелось. Я лежал на своем топчанчике, воздух вокруг покачивался. Болело слева, в груди, болели руки, голова. Дважды заходила жена, спрашивала, как я. Отвечать я не мог, только морщился. Стало не хватать воздуха.
Потом пришел наш Доктор.
— Что же вы так, Профессор, как пещерный человек, ей-богу. Почему раньше не позвонили?
Он мерил мне давление, слушал сердце своим стетоскопом, который всегда носил с собой, качал головой:
— В больницу надо.
— Нет.
— А если это инфаркт, черт вас возьми?! — он почти заорал на меня.
— Нет, не поеду. Живым я им не дамся.
— Им — это кому?
— Ну, вам не дамся. Вам, докторам.
Он первый раз улыбнулся — и стал куда-то звонить. Через какое-то время приехали люди с небольшим чемоданчиком, оказалось — «скорая», снимать кардиограмму. Я поймал себя на том, что с интересом смотрю на кусок бумажной ленты, который вылезал из этого чемоданчика. Что там можно было увидеть — как она бежит по перрону в метро? как закрываются передо мной двери вагона? как я бреду по темной улице с бутылкой коньяка и кучей денег? как я, разрывая нотную бумагу, пытаюсь записать финал «Верещагина»? и как я люблю ее, чтоб мне провалиться с этой любовью?!
Врачи, двое небритых усталых мужиков в белых халатах, сказали что-то Доктору, он пошел их проводить и вернулся ко мне.
— Молитесь, что обошлось, Профессор, нет у вас инфаркта.
— Я же говорил, не дамся.
— Но будет! — опять заорал он. — Будет инфаркт, если вы еще раз выпьете бутылку коньяку в один присест, да еще на улице!
Я даже улыбнуться не мог.
— Доктор, вот вы всё знаете: что это, когда не хватает воздуха и давит сердце?
— Стенокардия у вас, Профессор. Неудивительно с вашим образом жизни.
Он сел рядом, на стул, взял мою руку и, глядя на свои часы, стал считать пульс.
— Доктор, вы умирали когда-нибудь от любви? — спросил я вдруг. Еще секунду назад я не знал, что спрошу его об этом. Собственно, это и вопросом-то не было.
Он вернул мне мою руку, посмотрел на меня внимательно.
— Знаете, я так и подумал, — сказал он. — Не поверите, но так я и подумал.
Я не стал переспрашивать, о чем он подумал.
— Она замечательная девушка, — проговорил Доктор.
— Вы о ком?
— Она замечательная девушка, — повторил он задумчиво. — Я понимаю вас.
Я не хотел об этом говорить, не мог и не хотел. Он увидел это.
— Вы спросили про меня, Профессор. Нет, никогда. Я хотел бы, — он улыбнулся. — Я видел столько раз, как люди умирают. Но если от чего и хотел бы умереть сам, так это от любви.
Доктор велел мне пока не вставать, написал на бумажке, что купить в аптеке, отдал записку жене, о чем-то они там поговорили в коридоре, я не вслушивался. И он ушел.
Я все-таки встал, добрел до рояля, увидел раскиданные повсюду нотные листы и убедился: да, я дописал Кончерто гроссо. Я дописал «Верещагина». Но все это не имело теперь никакого значения.
Остаток лета я провел за обработкой партитуры. В сентябре началась консерватория, я был этому только рад: все, что занимало мое время, было мне сейчас на руку. Я брал дополнительную нагрузку, назначал дополнительные занятия, соглашался заниматься с учениками заболевших коллег.
— Зачем тебе это? — жена смотрела на меня с удивлением, раньше я таким рвением не отличался. К тому же платили за это копейки.
— Оставь, надо, — говорил я.
Или ничего не говорил, отмалчивался.
— Знаешь, все-таки ты чудовище, — сказала она однажды, в точности повторив то, что говорила уже когда-то, давно.
Она была права. Я и не возражал.
Поздней осенью, в один из дней, когда дождь безнадежно барабанил в окна, заливая набережную потоками воды, а небо было одного цвета с рекой, я не сдержался и нарушил запрет. Я позвонил ей. Вообще-то я собирался сразу положить трубку, как только услышу ее голос, но он был такой живой, такой родной и свежий, что я не смог.
— Здравствуй, родной мой.
Там помолчали. Я боялся, она бросит трубку, но она вдруг ответила:
— Здравствуйте, Профессор.
Она и раньше, бывало, переходила со мной на «вы» — обычно когда подсмеивалась надо мной, — так что меня это совсем не удивило. Я спросил, как у нее дела. Она отвечала односложно, но спокойно и ровно. Я помнил, что она на работе, это было нормально. И вообще — мне было все равно, что она говорит, я не слышал слов, я слышал голос, мне было достаточно, недаром же я композитор.
— Можно, я буду звонить тебе иногда? — заторопился я, когда почувствовал, что она хочет закончить разговор. Ей было явно некогда.
Она помолчала несколько секунд:
— Да, можно. Иногда можно. Пока, Профессор, мне пора.
Собственно, ничего больше мне и не надо было. Я был счастлив до самого вечера: даже с сыном долго разговаривал о его школьных делах, чем удивил его, кажется, сверх меры — он привык, что меня это мало интересует.
Поздно ночью, засыпая, я перебрал в памяти несколько скупых ее телефонных фраз (так перебирают редкие старые фотографии) и сказал себе: что ж, я буду пока просто звонить ей время от времени, а потом, глядишь, она сменит гнев на милость и поймет. Что она должна понять, я и сам не мог бы объяснить. Главное, она заговорила со мной. Теперь у меня была надежда. Я проверил ощущения. Подвесной мост под моими ногами чуть покачивался, но резонанса не было, как будто я шел по нему один. Ничего, я умел ждать, я ждал почти всю жизнь.