Александр Иличевский - Соляра
Гномик верещал и вырывался.
Фонарев удрученно смотрел, как маленького Петю выносит из комнаты большой, схватив щепотью за ворот свитерка.
Вышвырнув себя и грянув дверью, Петя заглянул в ванную.
– Так вы здесь спичками баловались, ну-ну…
– Как этот негодник попал сюда? – проснулся Вениамин Евгеньевич.
Глеб, сидя с открытым ртом, не нашелся и только, пошевелив челюстью, что-то мыкнул.
Фонарев уставился в слепое окошко.
Тем временем Петя вне себя угловато носился вокруг и, казалось, при этом метал свои поисковые движения. Он перевернул вверх тормашками комнату и опрокинул, увлекшись, тумбочку. Ничего не найдя, чертыхнулся:
– Все спалили, сволочи… – и хрустко швырнул в Глеба уцелевшим рисунком.
– Глеб, собственно, я хотел бы пояснить причину. Нашего столь внезапного вторжения, – вдруг прерывисто очнулся Вениамин Евгеньевич. – Я, конечно, должен был. В самом начале. Но ваш гость. Он отвлек. Суть нашего прихода. Состоит в том, что. Как это ни прискорбно. Но мы должны сообщить. Вчера ваш отец решил бросить этот черновик.
И ставя в конце своего сообщения точку, Фонарев стукнул согнутым пальцем по стеклу.
Глеб посмотрел на Петю.
Тот отвел глаза.
Глава XV. Не-зрение
Никогда . Подмосковный дачный июль. Шереметьевская. Гамак. Лужайка.
Небо, березы, их шепот.
Серебряные туши дельфинов, касаток и кашалотов – «Боингов», «Илов», «Ту» – поднимаются друг за другом глотнуть на вершине воздух, – и дом иногда дрожит.
Тридцать в тени. Для теней – это уже горячка.
Сойка в кормушке купается в крошках хлеба.
Высохший вяз – театр ветвей.
Золотой дирижабль, сотканный солнцем, зависает вверху, останавливая движение.
На соседнем участке дети (смех и крики, игры и тайны) хоронят щенка – на индусский манер – сложили хворост и на пышную эту подстилку положили остывшего за ночь друга.
Страшная вонь застелила глаза, дыхание.
Приступ рвоты выплескивает меня из гамака. Слух взрывается грохотом немыслимого форсажа. Самолеты летят отовсюду – входят в грудь и плечи, выходят, – двадцать соток, поток забора, – все это тесно моему безумью.
Я мечусь, я мечусь, и меня тошнит.
Как маленький, весь в слезах, весь в рвоте, кулаком уминая грязные щеки, я вижу мальчика с плюшевым щенком в руках, который только что с долгого поезда и сейчас стоит в длинной очереди в баню: Треблинка.
Ход . После их ухода Глеб долго сидел, растворившись в неизвестном, и это бесконечное сидение отложило возвращение его в себя до самой темноты. В темноте он постепенно смутно стал припоминать содержимое этого утра. Оно (содержимое) медленно раскрывалось светлым облачком интереса и, осторожно притягивая, возвращало его обратно. Окончательно очнувшись, он привычно почувствовал, что находится в комнате не один. Но сейчас осязаемое им присутствие довольно странно отличалось тем, что не порождало животного, выталкивающего страха. Напротив, оно выпускало какие-то странные, втягивающие в себя лучи темноты. Их паутина постепенно становилась все более липкой и напряженной: ей удавалось каким-то удивительным способом, слегка натягиваясь и дребезжа, передавать ему некое призывное сообщение – приблизиться.
Вдруг возник идущий откуда-то сверху тонкий, звучавший сначала робко, надолго пропадая во тьме, звон, – как если бы китайский колокольчик был колеблем дыханием теплой звездной ночи.
Звук этот становился настойчив и вдруг стал величественно опускаться – и наконец достигнув глубины слуха, мгновенно рассыпался на осколки: подобно капле, разбившейся о солнечную паутину, повиснув на медленно клубящихся нитях и свиваясь ими в причудливые ожерелья, они присоединились к звавшему сообщению.
Подавшись коротко вперед в облаке звучащей серебряной пыльцы, Глеб осторожно, ведомый легчайшим напряжением втягивающего дыхания этого таинственного присутствия, начал медленно продвигаться в его устье.
По мере приближения он стал догадываться, что уловленное им – не что иное, как ход, о котором говорил ему сегодня утром Петенька, – и вместе с тем уверился, что, войдя в него, – он потеряет брата безвозвратно.
Поэтому, перед тем как исчезнуть, он в нерешительности приостановился… и вдруг вспомнил все. Точнее, не вспомнил – вспомнить он не мог: увидел.
Сначала увидел две сцены – одну за другой в двух разных аэропортах: первая стряслась в Домодедово, когда я встречал свое «впечатленье». Она была страшно возбуждена и зачем-то все время оглядывалась в толпе, как будто высматривая в ней кого-то, – и вдруг, на миг задержавшись взглядом, успокоилась – и больше не смотрела.
Вторая – в Шереметьево: мы с Петей провожали родителей, и отец, когда они уже прошли таможенный контроль, вернувшись к барьеру, как-то тревожно посмотрел на меня – и хотел еще что-то сказать, но тут подскочил Петя, – и он не успел – и только обнял нас обоих и чмокнул по очереди на прощанье.
И увидел я пять пальм, посреди усадебного двора запрокинувшихся в синюю высь долгими свечками, – когда мы вместе (поскольку решил, что для нее это будет отличным турпоходом: тогда, провозившись неделю с оформлением документов на владение, – автостопом, часто петляя и отклоняясь, – мы пропутешествовали от Цфата до Эйлата) приплыли из Лимасоли и на следующий день отправились бродить в окрестностях <…> в поисках прадедовской усадьбы, – которая отыскалась наконец на дне удивительного чашеобразного пустыря.
С его края разлетался вид на засаженную пардесами холмистую, плывущую в горизонт полого вниз – долгими волнами – местность. Вогнутый склон редко пестрел охапками кустов барбариса, олеандра, убогими деревцами апельсиновых дичков: там я впервые увидел иссиня-черных, с ярким желтым клювом дроздов – нанизывая в воздухе пронзительные, тугие трели, стелясь по-над самой травой, они перелетали от куста к кусту – ходили друг к другу в гости.
И увидел я – густые, сочащиеся молочной кровью сгустки света – разметавшиеся по подолу ее платья: ломая ногти и подобранные с замусоренного полу щепки, мы открыли шкатулку, добытую из тайника полуобрушенной стены второго этажа; в провале открывался, перекипая через край пустыря перистым закатом, наполненный парус неба, – и крышка все-таки не выдержала нашего натиска и отвалилась, и мы, дико крича и задыхаясь от удачи, стали хватать горстями украшения… и вдруг – зависли, перекатывая в ладонях крупный, желтоватого оттенка камень.
И увидел я следом страшное: ее и Петю, идущих навстречу от метро. Встретившись взглядом, она остановилась на мгновение, но потом, взяв меня поудобней за руку, прошла, – и что-то звериное мелькнуло в ее лице.
И увидел я тогда – в мою последнюю ночь, в мою первую ночь в ее новой, недавно снятой квартире, как она встала – и тихой белой тенью прошла в темноте куда-то.Глава XVI. Уцелевшие записки, прихваченные Петром
Записка первая, интеллектуальная . Хорошо известно, что человек, сидящий на стуле, похож на кентавра. Кентавр, в свою очередь, похож на ставшего на четвереньки человека, у которого вместо крыльев выросла еще одна пара рук. Неизвестно: ездил ли Шива верхом. Я ни одного изображения Шивы-всадника не видел. Но, может быть, я плохо искал. (Шива, между прочим, напоминает двукрылую мельницу, вращающуюся в стробоскопическом свете, как на ветру: день сменяет ночь за четверть оборота.) Зато я однажды видел репродукцию древнеперсидской миниатюры, изображавшей Синдбада верхом на птице Рух. Их фигуры вместе напоминали двуглавого дракона, вошедшего в непоправимый штопор.
Также неизвестно, умеет ли Сфинкс летать.
Сиамские близнецы похожи одновременно на Тяни-Толкая и двуглавого дракона – с лишней парой шасси.
Тяни-Толкай – это кентавр, глядящийся в зеркало, которому его отражение забежало за спину.
Когда человек всматривается в зеркало и не видит себя, первое, что ему приходит в голову: «я ослеп». Когда внезапно исчезает ваше отражение и ни одна отражающая поверхность больше уже не способна, возвращая зрение, вас видеть, вы принимаетесь рефлекторно вглядываться в любой глянец, попадающийся вдоль траектории перемещения: сначала все еще не веря в случившееся, позже – настойчиво проверяя, не появилось ли отражение снова.
(Способность поверхности отражать свет, более или менее достоверно передавая детали изображения источника этого света, называется зеркальностью. Глянец – это низкая, наиболее распространенная степень зеркальности.)
Исчезновение собственного отражения, как правило, является трагедией для человека. Отрицая случившееся, человек начинает в панике отыскивать любые зеркальные поверхности, снова и снова убеждаясь в их пустоте.
Посмертная маска есть слепок, отражение, снимок, сливки – снятые с пустоты, в которую вглядывается умерший.
Позже паника сменяется подавленностью, и вы уже не намеренно, а лишь рефлекторно – наподобие тика, не себе повинуясь, – вглядываетесь в отражающие поверхности, которые минует ваш скорбный путь.