Аркадий Белинков - Черновик чувств
Я чувствовал, что в этот вечер мы просто прощали друг другу. Даже с удовольствием. Мы понимали, что истину нам придется искать потом. Вначале только кусочки предсердий, ресниц, коленей и слов, похожих на свои или на такие, которые тебе самому бы хотелось иметь.
Ей, вероятно, тоже хотелось так думать, и она сказала:
- Аркадий, вы знаете, дорогой, вам мало быть просто правым. Поймите же, что если я соглашусь с вами, то через несколько дней мне ничего не останется, как только повторять за вами все остальное. А это скучно и обидно. Но главное - обидно.
И за круглой, ласковой улыбкой на мгновенье показалось острое и уже беспомощное беспокойство.
Потом мы подошли к огромной глыбе ее дома и долго две стеклянные двери разбивали друг о друга свои хрупкие зимние украшения.
АНЕКДОТ III
Полезные сведения о немецком ученом Отто Вейнингере. Солиптические тенденции автора. Несколько скептических замечаний по поводу истории искусств. Кроме всего этого, автор размышляет о своем весьма странном настроении и приходит к выводу, что ему свойственна тяжелая дореволюционная болезнь rеflexie.
Краткость этого Анекдота весьма недостаточно компенсируется величиной названия.
С непривычки я каждый раз укалывал глаза о чужие созведия. Дома я знал. Тверской бульвар в январе лежит под Драконом. А над моим домом - маленькая звезда, имени которой я не знаю.
Почему мне было грустно, я понимал. Но спокоен я был совершенно. Это сильно удивляло и тревожило. Мне справедливо казалось, что обо всем этом грудной клетке пристало думать больше, чем голове. Но я слишком привык к доказательствам. И апелляция к тому, что у этой девушки поразительно острая восприимчивость, очень тонкий вкус и удивительного тембра голос, показа-лась мне более убедительной, чем рассуждения Отто Вейнингера, в которых косвенное участие принимает сердце, никакой роли не отведено голове и огромное место занимают наши дикие прародители.
Но было все-таки очень тоскливо. И грустно было думать о том, что наша жизнь это не сшитое безупречно платье, которое прекрасно облегает фигуру, меняя ее очертания по своему образу и подобию, вполне соответствующему вашему характеру и разрезу глаз своим покроем и цветом. Если же покрой и цвет не соответствуют вашим глазам и добрым намерениям, то вы можете снять платье и надеть халат, который мало что привносит своего в вашу сутулость и узкоплечесть. Халат, конечно, более искренней и удобен, но - увы! некрасив. Жизнь наша еще хуже халата. Она не скрывает наших природных недостатков. Она вообще не считается с ними. Так же, впрочем, как и с достоинствами. Она не думает о форме и о материале, и потому мы так часто продеваем в рукава ноги, а веки закалываем булавками.
Я с горечью думал о том, в каком безвыходном положении оказались все мы, понявшие, какое надето на нас платье, и, как оно не соответствует разрезу глаз и нашему характеру.
Я думал о том, что, может быть, искусство действительно не только постоянная удивительная выдумка. И о том, что действительно выдумать что-нибудь еще - может быть, уже просто невоз-можно. И, может быть, действительно лучше забыть о том, что искусству уже очень много лет и попробовать начать сначала. Но я с горечью вспомнил о статуе Сухатпу, видении Тнугдала и Ярошенко. Опять сначала!.. Господи! Потом передвижники... Надсон!
Боль Мандельштама, не хотевшего истории поэзии в прошедшем времени, становилась близкой, как собственный пораненный палец.
Но он требовал:
- Итак, ни одного поэта еще не было. Зато сколько радостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер!..
Я чувствовал, как эти слова, не цепляясь за острые звезды, проплывали сквозь зубы и, похо-жие на воздух, тщетно сжимаемый в кулаке, растворялись в ушах.
Когда прошел испуг, я подумал о том, что это происходит потому, что эти великие артисты ничего для меня утешительного не написали.
Я рассчитывал поспорить с Мандельштамом и попытаться обмануть себя. Поэтому я громко сказал, чувствуя повисшие на моей спине глаза под острыми ресницами оставшихся позади прохожих:
- По, Лафорг, Блок, Пастернак.
Я знал, что это последняя надежда и что разочарования в ней достаточно для возникновения манифеста о нашем новом искусстве, под которым с радостью подпишутся мои друзья, поставив эпиграфами стихи из только что мною названных поэтов.
Когда, оглянувшись, я увидел несколько срезанных сегментов зрачков, я окончательно утвер-дился в намерении заставить своих друзей все-таки подписаться под декларацией о солиптическом функционализме, в первой части которой будет три основных артикула о форме как функции состояния.
Но я был очень расстроен, и мое огорчение сообщилось прохожим, совсем не удивившимся моему горькому сетованию:
- Но что можно сделать после Достоевского и Пикассо!..
И было действительно очень грустно обо всем этом думать под чужими и незнакомыми созвездиями...
АНЕКДОТ IV
Вполне реалистический Анекдот. В нем рассказывается о дохе, съевшей все конфеты, и о второй девушке, которую зовут Аня. Полезные сведения из области законодательства и теории государства. Об английском империалистическом капитализме. Очаровательные разговоры о погоде. В Анекдоте много красивых пейзажей. Неудачное сватовство графа Сен-Симона. Бегст-во. Полиция. Печальная история ребенка Бернарда Шоу. О любви автор говорит очень немного. Читатель узнает о том, что автор имеет сообщить героине нечто весьма важное. Кроме этого читателю станет известным то, что героиню повести зовут красивым именем Марианна.
Через несколько дней все мы, Аня, Марианна и я, уехали из Ленинграда.
В вагоне Аня изредка выползала из своей сердитой дохи и возмущенно ела конфеты.
Лес быстро кружился под окнами, почти задевая за колеса. Удаляясь от поезда, он замедлял свое движение и шел крупным и круглым шагом.
Вагонные колеса зараз пели все песни и читать под их аккомпанемент можно было стихи любых ритмических конструкций. Лучше всего поезду удавались дактили, перебиваемые хореями. Это правильно заметил Волошин.
Марианна конфет не ела. Сердита она тоже не была. Напротив, она улыбалась по преимуществу. Кроме того, она громко рассуждала о том, что после окончания института она поедет в деревню преподавать английский язык в седьмом классе. Деревня будет непременно называться Петушки.
Она понимает, конечно, что для этого не надо кончать отделения германо-романской филоло-гии. Но что делать! В Москве три тысячи способных мальчиков и девочек, и все они занимаются изящной словесностью, своей и чужой, и все эти мальчики и девочки тайно и явно надеются на эстетические лавры, но только три мальчика и одна девочка вырвутся из этих тысяч и с огромным трудом, обрывая кожу на ладонях, разбивая колени и царапая лоб и щеки, действительно прорвут-ся, а на груди их книг будет стоять шифр, похожий на нумер, изображенный на груди кроссмена.
Она, конечно, понимает, что куцые буржуазно-демократические свободы, несмотря на то, что они купцы, буржуазные и демократические, несмотря на то, что они - хилое детище разлагающе-йся буржуазной морали (цитировать, оказывается, можно даже предисловия Анисимова), они все же позволяют говорить о том, что тебе, пускай смешно и наивно, нравится, и даже еще более - что не нравится и кажется дурным. Она, вероятно, никогда не сможет солгать что-нибудь отвратительное о балладах о Робин Гуде или о романе Пруста. И, пожалуйста, не уговаривайте ее.
Поезд пил воду. Аня ела конфеты. Пассажиры неудобно спали, косо и быстро, боясь недо-спать, переспать, проспать.
Рука у нее была темная и пористая, почти чугунная, и пальцы были похожи на ржавые гвозди, которые вытащила она из старой покоричневевшей стены. Она хваталась еще по ночам за деревья, и на деревьях вырастал белый мох инея; проводила по оттаявшей днем воде, и лужи затягивались хрупкой, рвущейся корочкой. Но днем она ревматически опухала и была совершенно беспомощна что-либо сделать.
Все это происходило не потому, конечно, что был апрель, не в силу каких-то природных законов, старинных традиций и не потому, что весна должна была быть обязательно; все это происходило потому, что все мы сильно устали, а у Марианны сильно болела голова.
Солнце неожиданно оттаяло. Оно свалило с себя облако, сидевшее башлыком на волосах, потянулось и расправило плечи.
Потом оттаяли деревья и птицы.
Вечер был большой и гулкий, и колоколоподобный.
Мы бродили в этом вечере, доходили до его конца и возвращались назад, перевязывая вечер улицами.
Говорить нужно было только о "Виктории" и о себе. Так как она знала о том, что я пишу балладу об электрифицированной розе и о рыцаре, то, естественно, считала меня достаточно осведомленным об этих предметах.