Аркадий Белинков - Черновик чувств
АНЕКДОТ I
в котором рассказывается о триптихе, изображающем двух девушек и женщину в темной шляпе. У одной девушки болит голова. Наряду с этим в Анекдоте рассуждается о технике масляной живописи и об интонациях человеческой речи.
О чем еще рассказывается в Анекдоте, читатель может узнать, только прочтя его. Это соображение пришло в голову автору после того, как он уничтожил текст, совершенно тождественный тексту нижеприведенного Анекдота, который мог быть вполне точным и единственно исчерпывающим названием его.
На площади город неожиданно раскрылся, как тело, с которого сполз тяжелый халат.
По начинающимся спереди линиям с легкостью можно было судить о формах задних фаса-дов.
Улица не разворачивалась потому, что была прямой и широкой.
Дома, то кинематографически возрастали, идя навстречу, то вновь уменьшались, уходя за спину.
Стеклышки холода сверкали на тротуарах. На них было скользко, и они обрезали ноги и царапали щеки и лоб.
Тепло вываливалось из темного подъезда. Его было так много, что, когда дверь открывалась, большие желтые буханки тепла легко падали на каменный пол и несколько мгновений со стеклян-ным звоном подпрыгивали. Подъезд был похож на большой черный буфет.
Женщина смотрела сквозь стену из другого зала. Были только шляпа, веки и подбородок. Потом - плечо и грудь. Потом - кусок рукава. И руки, не казавшиеся обломками, как эпические руки классической Афродиты.
Ничего более художнику не было нужно.
- Более ничего не нужно, - эхом отвечала женщина с двумя локонами и классическими руками. Правы были они оба. Особенно женщина, у которой были доказательства.
Женщину можно было любить за веки, шляпу и половину торса. И любить не как любят хромых женщин, а как хорошую рифму в буриме, где, собственно, ничего, кроме рифм - нет.
После шумной книги в роскошном золоченом переплете, быстро перелистанной мелкими шагами, эта тихая комната огромного музея пахнула сосновым московским пригородом.
Обе девушки сидели в креслах, и закрывающий ноги столик делал их висящими на стене в рамах.
У обеих девушек болели ноги. И у одной девушки сильно болела голова.
Девушка была плоской на желто-серой шероховатой стене, и ее обрамлял столик и карниз двери. Потом поднялось плечо и от стены отделилась серо-коричневая прядь. Потом появилась срезанная рамой кисть. Девушка вышла из стены и подошла к окну. У нее болела голова и сильно болели ноги.
То, что они были похожи, эта девушка и женщина, было бесспорно. Даже удивляло то, что они сделаны не одним мастером.
Лоб у девушки был написан одним широким мазком. Кисть его вылепила и осветила. Потом кисть в том же цвете прошла по подбородку, спустилась к шее и, уже почти сухая, оставила розово-серые следы на груди. Губы и брови были сделаны быстрыми небрежными мазками и казались слегка плоскими.
В Ван Донгенову женщину я уже давно был влюблен.
Девушка была значительно младше женщины в темной шляпе. Но женщина была тоньше и насмешливей.
Девушка опиралась на мою руку.
- Это лучше, чем наша московская Антония,- сказала девушка. И еще что-то - о свете.
- Какая у вас чудная интонация! - тихо сказал я девушке, глядя на Ван Донгенову женщи-ну, в которую был влюблен.
- Правильная интонация, мой друг, это не только отлично, по фигуре сшитое платье. Это еще тонкое уменье непринужденно носить его.
Тишина стояла прямо в комнате, прислонившись к чуть-чуть нахмуренным рамам. Изредка она вздыхала, раздавленная чьими-то тяжелыми шагами. Было слегка серо и сыро. И пахло сосновым московским пригородом.
АНЕКДОТ II
Он предлагается читателям потому, что автору жаль, чтобы пропадали эти, уже давно написанные музыкальные впечатления и соображения по поводу нынешней лирической поэзии, пропаганда которой является одной из причин, побудивших автора к написанию этой книги.
Кроме того, из этого Анекдота читатель узнает ряд весьма полезных вещей о Сафо, Васко де Гама и Константине Симонове.
Узнает он также о том, что героя предлагаемого сочинения зовут Аркадием.
Значительная часть Анекдота написана в весьма патетической манере, которая достаточно хорошо воспитанному читателю может показаться не вполне уместной.
Наконец, при внимательном чтении читатель заметит, что слова героини о боязни соглашаться с автором являются весьма важными словами.
Оркестр высасывал из люстр блистательное ожерелье вальса.
Оркестранты, закусив скрипки, перекидывали с руки на руку, боясь обжечься, круглый кусочек музыки.
У оркестра закатывались смычки, и казалось, еще немного - и лопнут тугие груди скрипок и виолончелей.
Маленький шарик стал похож на каплю масла, брошенную на раскаленное железо.
Он вскипал где-то под флейтами и мгновенно испарялся.
На все это, в сущности, было интереснее смотреть, чем слушать.
Слушать, собственно, было нечего.
Скрипки перекидывали матовый кованый шарик гобоям.
Гобои делали его большим мячом и мягко отпихивали к флейтам.
Здесь он становился совсем упругим и маленьким, как шарик из подшипника.
Флейты возвращали его контрабасам.
Причем все это происходило довольно долго.
Потом вздохнула какая-то труба, и сразу оркестр навалился подушками на голову.
Он растекался по залу. Затекал в уши и ноздри. И застывал там.
Дирижер начертил в воздухе сложный рисунок, который старательно выпилили флейты.
Барабан сделал несколько дыр в перепутанном узоре, и сразу стало темней и тише.
Потом совсем тихо.
В челюстях ярусов еще кое-где торчали сгнившими зубами почерневшие люди.
На улице мы испуганно накололись на острый мороз и от неожиданности разбили стеклянные стаканы, полные только что слышанной музыки, которые мы, осторожно держа в руках, выносили из консерваторского зала.
Теперь о музыке уже нельзя было разговаривать. И она сказала:
- Вы знаете, мы, наверное, скоро будем совсем друзьями. Только мы всегда будем друг другу цитировать отрывки из наших программ, дневников и другой художественной словесности. Вот увидите.
Я серьезно предостерег ее:
- Боюсь, что это будет очень трудно: от своих друзей я требую партийности. И конфиденци-ально шепнул:
- Кроме того, в душе я заговорщик и конспиратор.
Потом я сказал ей:
- История искусств - это простенькая история нескольких тем и сложная история их вопло-щений.
- Яблоки писали фламандцы и Сезанн.
- О любви тоже все писали. Сафо и Евгений Долматовский писали.
Она слушала. Потом вспомнила и согласилась. Я продолжал:
- Исследователи шекспировской хронологии прямым источникам предпочитают тексты, не означенные никакими указаниями года и дня, и делают, подчас, безошибочные выводы лишь на основании едва заметных изменений в стилевой концепции автора.
- Наши писатели предпочитают более красноречивые свидетельства, подтверждающие истинность дат, аккуратно означенных на каждой из пьес.
Из аксессуаров они, впрочем, тоже довольствуются немногим. Достаточно ей быть обладате-льницей геэсовского значка, а ему представителем какой-либо импозантной и вполне современной профессии, достаточно натуральную звездную сень, сопутствующую их дурному поведению, заменить вполне эпическим сиянием кремлевских звезд, как вещи и чувства немедленно станут вполне современными и любезными сердцу отзывчивого и чуткого читателя, жаждущего увидеть себя запечатленным в монументальной памятниковости вполне испытанных и проверенных рифм.
Она испуганно глядела на меня, растерянно покусывая мохнатую лапу варежки. Во всю стену был нарисован человек без ноги, которую ему с успехом заменяла толстая красная нога огромного "Я", тяжело покоящаяся на затаившей обиду надписи: "Я не соблюдал правил уличного движения!". Я вначале тоже немного испугался. Потом махнул рукой, оглянулся и продолжал:
- То, что наши отечественные мейстерзингеры вовсе ничего не ищут, стало уже очевидным и для самых упрямых. То, что происходит в нынешнем искусстве, уже не неоклассицизм. Это уже нечто худшее. Это неоклассицизм из вторых рук. Поэтому у нас никогда не будет Анри де Ренье и Андре Жида... На Руси желтая кофта Маяковского была такой же эпатацией, как век назад крас-ный жилет Готье в Париже. Для России это еще не было большим опозданием. Но если сейчас человека, рискнувшего пройтись по литературной улице имени пролетарского писателя Горького в разноцветных штанах, непременно посадят в тюрьму, то во Франции разнолацканному пиджаку усмехнутся, как наскучившей реминисценции.
Я перевел дух после этой тирады и искоса взглянул на нее. Шаги убежденно пода-пода-дакивали моим словам. Воротник ушел в губы. Потом откинулся и тоже согласился.