Бенджамин Саэнс - Я пел прошлой ночью для монстра
Мне хочется поговорить с кем-нибудь, попросить показать, где находится их боль. Хочется сказать: «Покажите мне, где у вас болит». Хочется прикоснуться к этому месту, а затем показать, где гнездится моя собственная боль, чтобы они так же коснулись ее. Позволить кому-то коснуться тебя там, где больше всего болит… если бы я мог это сделать, если бы только я мог это сделать, то это означало бы, что я жив.
Мне кажется, что если я смогу прикоснуться к чужой боли, а кто-то сможет прикоснуться к моей, тогда что-то случится. Случится что-то прекрасное. Нет, боль не уйдет. Но, может быть, я смогу продолжить путь по дороге к тому месту, которое зову своим домом.
«Дом». Опять это слово.
Я смотрел на слова Рафаэля и, боже, какой же хаос творился у меня внутри. Такое ощущение, будто все воспоминания взбунтовались в моем сердце и разуме, и вот поэтому-то я в таком раздрае. Существует ли слово, способное спасти меня?
Принимая душ, я думал о своем рисунке. В голове билась мысль, что я изобразил вовсе не сцену из прошлого, а свой сон. Всего лишь сон. Всего лишь очередной свой сон.
Всё казалось нереальным — всё, кроме слов в дневнике Рафаэля. Струи горячей воды били по телу. Нет, «били» неверное слово. Бить — это то, что делал со мной брат. Бить — это то, что я делал с автомобильными стеклами. Вода была мягкой, в моем же брате ничуть не было мягкости. В нем всё было жестким — кулаки, взгляд, голос, сердце. Не было ничего жестче его во всей вселенной. В моей вселенной.
Я закрыл глаза, подставляя тело под струящуюся воду. Каково бы это было, быть водой? Мягкой, нежной, очищающей, утоляющей жажду. Было бы прекрасно — быть водой. Разум заполонили картинки — бьющий меня брат, голова отца на кухонном столе, пустой взгляд матери, я, бредущий по улицам как побитая собака, я, плачущий на занятии у Сюзан, Рафаэль, поющий мне, сидя на моей постели, Адам, спрашивающий: «Когда тебе в последний раз кто-нибудь говорил, что любит тебя?» Я слышу звук выстрела и голос, повторяющий: «Нет, нет, нет, пожалуйста, боже, нет». Этот голос — мой.
Не знаю, как долго я простоял перед зеркалом, обхватив себя руками. Сегодня мои глаза были темными. Адам сказал, что они у меня то ореховые, то зеленые. Зеленые, как листва. Как лето.
Сегодня мои глаза были темными как зима.
Я взглянул на календарь.
Шел пятьдесят четвертый день моего пребывания в этом месте.
Пятьдесят четвертый день.
Кажется, что я живу тут всю свою жизнь.
— Почему, интересно, так?
Я повернулся и увидел, что Рафаэль рассматривает мой рисунок. Изучает его.
— Ты что-то сказал, Зак?
— Я говорил сам с собой.
— Привычка большей части здешних обитателей. — Видно было, что он говорит со мной, но думает о чем-то своем. — Это чудесная работа. Я не знал, что ты художник, Зак.
— Рисование было одним из двух моих любимых предметов.
— А какой был второй?
— Английская литература.
— Ааа, мистер Гарсия.
Я взглянул на него. Откуда он узнал о мистере Гарсии? Я никогда ему о нем не рассказывал.
— Ты говоришь с ним во сне.
— Нехорошо подслушивать, когда другой человек говорит во сне.
— Я пытаюсь не слушать, но ты громко говоришь, не давая мне уснуть. Говори тогда потише. — Он все смотрел на мой рисунок. — Ты принесешь его в группу?
— Вряд ли.
— Принеси.
— Не хочу.
— Время истории, — напомнил он.
— Я не…
— Люди рассказывают свои истории уже на вторую неделю, — оборвал меня Рафаэль.
— Я знаю.
— Пришло время, Зак.
— Адам скажет мне, когда придет время.
— Адам ни черта тебе не скажет, он здесь не для того, чтобы указывать тебе, что делать. Он не коп. То, что мы тут делаем, мы делаем не для Адама, Зак, а для себя.
— Я думал, тебе нравится Адам.
— Я люблю Адама. Он прекрасный, одаренный человек. Но при чем тут мои чувства к нему? Ты должен рассказать свою историю. Это нужно тебе, приятель. Тебе.
Рафаэль никогда не говорит слово «приятель». Это не его слово. То, что он его употребил, означало, что он начал злиться.
— Ты что, эксперт по тому, что я должен и чего не должен делать?
— А ты думаешь, кто-то может быть в этом экспертом? Нет таких по человеческому поведению, Зак. Особенно по неадекватному человеческому поведению.
— Ты говоришь, что я неадекват?
Рафаэль схватил меня за плечи и посмотрел прямо в глаза.
— Я говорю, что пришло время, Зак, — серьезно сказал он. — Ты не можешь бесконечно стоять на одном месте. Не можешь попусту тратить здесь свое время. Есть причина, по которой ты находишься тут. — Он убрал ладони с моих плеч.
— Я не могу.
— Можешь, Зак. — Рафаэль улыбнулся. — Хочешь, чтобы я сыграл на твоем чувстве вины?
— Это как?
— Хочешь, чтобы я ушел отсюда, так и не услышав твою историю?
— Пошел ты.
— Милый ротик.
— Ага, милый, — усмехнулся я.
Он опустил взгляд на часы.
— У нас есть двадцать минут.
— Для чего?
— Для того, чтобы сходить в лабиринт.
2Не знаю, что заставило меня пойти за Рафаэлем к лабиринту. Мы некоторое время постояли у входа. В лабиринте мне всегда хочется понизить голос до шепота — есть в нем что-то такое, тишина и спокойствие.
— Закрой глаза, — сказал Рафаэль. — Сделай глубокий вдох, затем открой глаза и войди.
Я словно услышал голос Адама: «Входи в лабиринт с определенным намерением».
Вспомнить, вспомнить, вспомнить — именно это слово пришло мне на ум. Оно ветром прошлось по всем печальным и темным закоулкам моей души. И этот ветер дул и дул, пока я не достиг самого центра лабиринта.
Рафаэль уже стоял там.
Не бойся. Его голос словно исходил из моего собственного сердца.
3После Разбора Адам спросил, хочет ли кто-то с чем-то выступить. Моя рука поднялась сама собой. Нет, мы не поднимаем рук в группе, это же не школа. Хотя для меня это школа и есть. Изучаемый предмет — наша боль.
Адам кивнул мне подбородком.
— Зак? У тебя есть что сказать?
— Я родился, — начал я.
Адам сдержал улыбку, но я знал, что внутри он улыбается.
— Я родился, — повторил он.
Мое сердце билось, наверное, так же быстро, как бьется сердечко колибри. Я глубоко вздохнул.
— Я родился, — прошептал я, — в Лас-Крусесе, Нью-Мексико 16 августа 1990 года. Я — лев, — криво усмехнулся я. Будто мне не плевать на то, какого я знака зодиака. Я уставился в ковер, затем попытался отодрать от него свой взгляд. — Мама однажды сказала мне, что день, когда я родился, был самым счастливым в ее жизни. Скорее всего, она это выдумала — она никогда не была счастлива. Мне бы очень хотелось иметь фотографию, на которой бы она обнимала меня — меня и всё свое счастье. Мне бы очень хотелось иметь такую фотографию. — Я сказал себе, что не буду плакать. Я смертельно устал от всех слез в этом месте — особенно своих. Сделав вдох, я продолжил: — У моей мамы была депрессия. Мой отец пил. Мой брат был наркоманом. И я полюбил бурбон, как только сделал первый глоток…
Я вывалил всю свою историю. Всё, что мог вспомнить о матери, отце и Сантьяго. Рассказал им об автомобильных стеклах, о мистере Гарсии и том, как он играл для меня на трубе. О своих друзьях и о песне, которую сочинил. Об отцовских бутылках бурбона. Рассказал о брате — о том, как он причинял мне боль, как взял власть в доме в свои руки, как управлял им горящими злобой глазами и крепкими кулаками, и как отец с матерью позволяли ему это делать. Рассказал о поселившейся в нашем доме печали. О том, как мама хотела, чтобы я прикасался к ней, и как у меня от этого ехала крыша. Я рассказал им всё, что помнил, ощущая себя так, словно на меня обрушилась хлещущая дождем и ветром буря, но я все равно продолжал говорить. Должно быть, я говорил очень долго, потому что бросив взгляд на часы, обнаружил, что прошел целый час.
— Мне стоит остановиться, — сказал я.
— Тебе нужна передышка?
— Нет, я в порядке.
— Тогда почему тебе нужно останавливаться?
— Не знаю. Думаю, это всё, что я хотел рассказать. Я и так долго говорил.
— Могу я задать тебе вопрос, Зак? — спросил Рафаэль.
Я взглянул на него. Адам хотел что-то сказать, но Рафаэль не дал ему, продолжив:
— Этот рисунок?.. — Им завладела какая-то мысль, и он пытался вытолкнуть ее наружу. — Этот рисунок имеет какое-нибудь отношение к твоей истории? — Он указал на лист, который я засунул под стул. Не знаю, заметил ли его Адам. Наверное, да. Он всё замечает.
— Давай взглянем на него, — предложил он.
Я вытащил рисунок и положил его в середину круга.
Воцарилось долгое молчание. Группа изучала его, хотя в нем не было ничего такого, что можно было бы изучать.
— Красивый, — сказала Лиззи. — Я не знала, что ты художник.