Наталья Рубанова - Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы
Но что проку молиться об избавлении от воспоминаний, да и зачем забывать золотую осень, помноженную и обделенную бог знает «на» и «во» сколько раз? Мы тогда не слишком ценили тонкие прожилки в умирающих багряных листьях, забывая, что совсем скоро их припорошит… И нас — как листья: белым. Что мы с тобой — тоже.
И что это будет самым славным, наидостойнейшим концом «истории» — или ты опять прищуришься и скажешь: «Пустое»? As you like.
В ту осень он чаще обычного говорил о растительных галлюциногенах; он хотел, нажравшись мухоморов и пейотов, узнать главное, не существующего по определению, — как смешно, что он не до конца понимал это!
— Галлюциногены не вызывают физиологической зависимости, понимаешь? — доказывал он мне по-пьяни, закусывая вторую бутылку шампанского мерзким бутербродом с салом, потому что ничего другого не было.
Я же понимала, что мы шли по улице Павла Корчагина; что хотелось писать, а потом — в метро. До метро пришлось на пять сек. завернуть за гаражи. В нос ударило чем-то давним и безалаберным; я запретила себе вспоминать о любви.
…Тем не менее, после рассказа о свойствах мескаля мы поехали в гости, где нам ни с того ни с сего уступили огромный сексодром — такой огромный и хрустяще-накрахмаленный, что ложиться на него было даже неловко. «С этим надо бороться! — решилась я. — Иначе архетипичное чувство вины непременно возьмет в оборот!» — «Чего?» — икнул он.
Перед этим — за несколько минут — я еще достаточно отчетливо различала овощное рагу в тарелке («А не сваренный ли это галлюциноген?» — думала). Различала и что-то алкогольное в бокале, правда, сомнительного интенсивного цвета, не существующего в природе. Когда же все было съедено и выпито — а выпито было изрядно, — он сказал, что будет спать на полу в кухне. По прикалывающейся над нами иронии судьбы я тоже оказалась на кухонном полу. Случайно вошедшая девушка опустила подскочившие вверх брови руками: «Чудные какие-то, вам же постелили…» — и быстро вышла.
Мы о чем-то болтали — вероятно, об удобной кровати, а может, и об искусстве — пока, за стенкой наконец-то не умолкли. А как умолкли, начался странный такой, безразмерный, безструк-турированный, недетерминированный и не обломавшийся под бредом концептуального знания промежуток безвременья в темном пространстве без осознания себя как данности. Я почти забыла уже, правда, еще тот звериный накал, где — кожа к коже, душа без души и — одни лишь без вины виноватые винные пары. Но в ту ночь хотелось слов типа «ай эль ю бэ эль…», бессвязных и бесформенных, банальных и единственных — я же любила его, дура, и это было так природно — говорить о любви, потому как ничего не имело смысла — ни Кастанеда, ни Юнг, ни даже Бивис с Баттхедом! И рот нагло-смущенно говорил, говорил и говорил, и наконец проговорился, а мой пьяный возлюбленный (каково! — «пьяный возлюбленный»! — смешение высокого и низкого, слабость художественной меры, наслаждение критиков и редакторов, транскрибирующих аниму как отклонение от нормы!) — неожиданно трезво заметил: «Все-таки, ты сказала это первая»; и уж после этого не лень, громыхая стеклянным, выбираться из-под стола и ползком ползти до двери спальни.
Там — тихо и пустынно было, поверите? И в тишине и пустоте раздваиваясь, сливался узор не только ладонных линий; и это тоже было во-вторых. Мне казалось, все исчезло. Испарилось, вымерло… — почему некоторые презирают ни в чем не повинную плоть? Ведь в «энимале» — «анима», не наоборот! Animal. Anima. Тени на потолке…
…Слушай, где ты сей час, а? Сегодня, в эту вот самую минуту? Тебе хорошо или плохо, жив ты или мертв, а если хотя бы какое-то — «да», то где этот континент?
Напишу-ка на посошок.
Письмо первое
В виде файла
Привет, чудовище!
Как оно? Последнее время конверты перестали появляться в почтовых ящиках, сменяемых сезонно: новые адреса, новые лица, новые похмелья… Вчера опять напилась: ты, может, в курсе, как с этим бороться? Мне что-то тошнехонько. Я живу и пытаюсь пожить еще хотя бы какое-то время, хотя, ума не приложу, зачем. Город этот чем-то чудесен, а чем-то ядовит. «Париж прекрасен, но он смердит», — но это у Миллера, у Миллера! Ты, конечно же, читал Миллера? Зачем так много слов, к чему они? Я как будто плету из них паутину и сама же в ней запутываюсь, выпивая собственную кровь вместо паука, мечтающего о мухе.
А еще ушла от первого. Целый месяц не знала, «зачем», но могла объяснить, «почему». Второй… Скучно. Не хочу. Теперь пытаюсь «заняться собой» — роскошное выражение, правда? Заняться собой, подумать, типа, о душе… Иногда кажется, что у меня и вовсе нет души, что она ухнула в унитаз вместе со вчерашней блевотиной. Потом, конечно, активированный уголь, а сегодня вот — только молоко. Вчера мы со знакомой баловались пивом на ступеньках одной церкви, полируя вино и вермут; потом разговорились с бомжами. Они приняли нас за актрис — как раз в тот момент, когда на землю у меня из кошелька случайно высыпалось несколько червонцев. Бомжи обещали пить за наше здоровье; мы договорились встретиться через два месяца на том же месте в тот же час. Бомжи просили не обмануть; они были, кстати, вовсе не грязные, эти люди, да-да!
А вообще, у меня все очень даже неплохо; не пыльная работка, кредитоспособный «второй»- он собирается купить дом в Оптиной Пустыни, всего час от Москвы, а места — загляденье! Мы уже смотрели… Наверное, если все удастся, я некоторое время буду жить там… когда сдам на права — обязательно ведь надо сдать на права, — а то у меня что-то все никаких прав, никаких прав, никаких прав… на это вот «ай эль ю бэ эль…» Сегодня очень болит голова — но так и должно, так и должно… Послушай, тебе никогда не бывает страшно, а? Ну, чтоб до самого спинного мозга пробрало — не бывает? А еще — тоска. Тоска и хандра — страшная — «второму» такой не понять, «первому» — тем более. А тебе — тебе — понять? Что ты вообще знаешь про это? Про меня? Что ты там сам себе нафантазировал, куда провалился? Да нет, я уже не могу как раньше… глупо было бы… Просто осенью этой вдруг вспомнила, что когда-то, очень-очень давно, любила тебя… Как смешно… Меня больше нет…
Буквы рисует оболочка, рисующая на коже маску самодостаточной особи… а мне не достаточно… не достаточно… Косточки от съеденных маслин похожи на маленькие какашки… Пиши! Это забавно, — а нам всегда было забавно, когда не жутко.
…Тогда, утром тысячелетней давности, мы посмотрели друг на друга и снова уснули — уже до полудня.
— А Николаева сейчас пьет, наверное, фанту! — сказал он в начале первого, вызвав мой чересчур громкий и немного нервный смех. Николаева — это отдельная история, и почему она в тот момент должна была пить непременно фанту, я рассказывать не буду.
Я и ему не стала тогда ничего рассказывать, отсмеявшись, а просто стала изучать его родинки; а потом опять — ВО-ВТОРЫХ: все будто исчезло, испарилось, вымерло… Но в четыре часа герой романа ушел — ушел еще до того, как вернулись девчонки с травкой. Я сидела в чужой квартире с тарелкой немецкого супа из пакетика и совершенно по-идиотски улыбалась: впрочем, кто бы не улыбался после его пьяных слов, когда он — трижды пофигист и раздолбай — говорил мне о глазах, блин, и все дела? О моих глазах, в которых… Ну, вы понимаете. Понимаете вы, наверное, еще и то, что с утра он делал вид, будто не помнит — я же не расстраивалась: я же, типа, любила его, как дура, без восклицаний…
…После смешанной с табаком анаши, забитой в раритетный «Казбек», я ушла из квартиры, не попрощавшись. По улице летали ярко-рыжие листья, похожие на только что убитых лис, и я думала, что, в сущности, они — листья-лисы эти — самые настоящие космонавты, потому как и только что убитые листья-лисы, и не-только-что-космонавты плавают в невесомости: это показалось мне настолько ценной и правильной мыслью, что я слегка присвистнула и даже ускорила шаг — я уже приближалась к Останкинской, над которой, конечно, до сих пор летает, паря в невесомости, альтист Данилов… Прохожие оборачивались на меня; может, из-за флюидов Эроса, перемешанных с запахом алкоголя, травы и «Dune» — да что они, в конце концов, поняли бы, кроме столь явного? Они, бедненькие, ущербные правильной своей корсетностью и благоразумным приличием, с песком, сыпавшимся из «сводов и догм», со всеми их оговорочками по Фрейду, даже не представляли себе, насколько я любила этого типа… Сейчас, к счастью, мне уже невозможно это представить.
…Потом опять начиналось непонятно что, непонятно откуда и неизвестно зачем — и откуда только что бралось? Круговой ритм жизни захлестывал, загоняя в угол. Особенно — в субботу утром. Чаще всего с бодуна — в пятницу вечером. Ведь чаще всего мы встречались по пятницам — странный, донельзя запущенный день, отдававший потом недельной головной болью и глупыми угрызениями совести — нередко обоюдными.