Наталья Рубанова - Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы
Через какое-то время тот, кого я любила, усиленно пытался смотреть в НТВ, не пытаясь обнаружить крови в алкоголе, заполняющем его вены, артерии и проч., от чего перестают иногда быть. А потом — черным молоком топленым сгущается ночь; дальневосточного человека клонит ко сну, и он кидает нам на кухонный пол какое-то одеяло и что-то типа светло-зеленого пуховика: вот оно, ложе! Заоконные огни постепенно чахнут, вымирая, и не помнится мне ни одного слова, и только кожа — кожей — звериным чутьем себе подобную — жадно чует. Это позже я прочитаю у М. Ц., что anima и animal — одного корня. Как сама не заметила? «Зверь. Может ли быть что-нибудь одушевленнее зверя? Потому как достаточно убрать одно эль — L — и получится душа, anima; потому что у зверя — в душе — на одну букву больше, чем у человека. И если говорить серьезно: зверь — animal — существо в высшей степени одушевленное: anima. Почти имеющее душу — ате».
К утру замерзли; помню, проснулась я от онемения конечностей, придавленных моим черствым, как сухарик, возлюбленным. Я тщетно пыталась вырваться из-под них, но, ощущая безнадежность и суетность действия своего, понимала, что настанет второй день. И, может быть, даже третий.
Нос мой чесался, но уже хотелось просто воды, а вовсе не того, чего хотелось несчастной госпоже Бовари с перенесенной в нее персоной г-на Флобера. Тот, кого я, типа, любила, нагло храпел, полуоткрыв рот, а из этого самого рта вытекала тоненькая такая слюнка — впрочем, даже от этого едва ли он принимал вид дебила. Да и… не знаю, замечали ли вы, что когда влюблены, не слишком часто толкаете объект своей страсти кулаком в бок, чтобы тот перевернулся и перестал издавать храп или какой иной соловьиный ночной посвист — нет, вы еще пока бережны и трогательны; вы еще не отворачиваетесь друг от друга, а поцелуи ваши не ледяные; вы еще не думаете о разводе… вы еще наполнены… Я понятно изъясняюсь? Поэтому тогда и не разбудила его: «Ай эль ю бэ эль… ю бэ ю тэ я…», — пел Ноль, выпархивая из включенного дальневосточным человеком телевизора. Лучше и не скажешь, как ни старайся — и вообще — не надо стараться… Быть может, именно отголосок фразы и разбудил его, или, вполне возможно, что разбудил.
Невооруженным глазом легко заметные утренние симптомы; допускаю, что это было приятно; через полчаса я выходила из ванной в махровом халате дальневосточного человека (походя — с ударением на первом слоге — я заметила на столе водочную стеклянность и не сморщилась).
…В полдень, а может, еще позже, мы сели играть в матьян. Быть может, мы играли тогда в бисер, но совсем не как у Гессе. Так прошел день. Так начался престранный вечер; я снова просыпалась от придавленности конечностей, а он… он спал. Впрочем, никотиновый голод принес ему нерадостное пробуждение, и его тело вызвалось сходить за сигаретами, придя ровно через пятнадцать с половиной минут со стоящими дыбом волосами: «Чего-то не то в стране творится… L&M — двадцать тыщщ! Давайте телевизор включим!»
Тогда еще — уже снова или опять — были в ходу тысячные купюры, а бумажки достоинством в сто и двести рэ вызывали недоуменные ассоциации. Инфляция перекрывала кислород не только обладателям банковских сбережений, но в особенности — этими сбережениями не обладавшим. Впрочем, что нам было терять? После суточного запоя и включения ящика мы узнали об очередном кризисе бывшего СССР. Мы сидели у экрана и неслабо ошалевали, слушая новости. Нам еще только предстояло увидеть пустые прилавки, на полках которых усмехались бутылки с подсолнечным маслом и маслины, да пририсованные на ценниках нули. Но это — потом. Пока же был пир во время чумы, и я подвывала «Песню Мери»:
А когда зараза минет,
Посети мой бедный прах.
А Эдмонда не покинет
Дженни даже в небесах…[6]
Ближе к полуночи мы двинулись в направлении «Водного стадиона». Помню: темнота, грязь, улица Пулковская… Нашу не святую троицу радостно принимают на поруки двое молодых людей, несказанно радующихся звону бутылок в целлофановом пакете с надписью «Думай о хорошем». Мне снова говорят: «Очень приятно», — но я не могу разобрать, кто конкретно говорит, да и какая разница? Плащ мой снова висит на крючке, а перед глазами все плывет: дальневосточный человек, разговаривающий с телефоном, мой, типа, возлюбленный, играющий сам с собой в настольный теннис, двое молодых людей (один более интеллигентного вида), пытающиеся развлечь меня разговором и параллельно жарящие картошку.
Через какое-то неопределенно-необъятное количество времени мы впятером все-таки усаживаемся за небольшой круглый офисный столик; наша цель проста и более-менее едина: пить до рассвета, убивая ночь порционно. Часа в четыре я, правда, ломаюсь, за что мне выдают раскладушку — неслыханная роскошь после ночи на полу. Люди же за дверью все еще долги. И снится мне, будто не сплю, а сижу за тем самым круглым столиком и беседую об этномузыке и вреде алкоголизма, и — все, как всегда, сначала: «Da capo al Fine».
Рассвет не замедлил: нужно было убираться восвояси — наступал третий день веселья, он же — пятница. Дрожью, нудью начался в голове отходняк часов в семь: да что говорить — кому-то было и похуже, однако дальневосточный человек казался вовсе не вялым, а с точностью до наоборот: напоминал свежий какой-то овощ. Возможно, это было иллюзией; возможно, дальневосточный человек тоже «делал вид«…Кто-то подал мне плащ; покачиваясь, наша троица аритмично удалялась с улицы Пулковской. И вышло бы хорошо, если б мой драгоценный, типа, возлюбленный, не наткнулся на один, глубоко запрятанный за ярко-рыжими деревьями, маленький такой магазинчик.
Типа возлюбленный молил о пиве, как о пощаде. Отдание пива походило на исполнение предсмертного желания Цинцинната Ц. Дальневосточный человек качал головой: «Энньия, ЕМУ давноу хватит! Фсё!» Кажется, прохожие тоже догадывались, что ЕМУ — хватит: он сидел прямо на земле, обхватив руками обитый кожей череп и скорбно раскачивался. Он грозился не двинуться с места и, быть может, даже умереть во всей красе своей не расцветшей еще молодой славы, — УМЕРЕТЬ ОКОЛО ВИННО-ВОДОЧНОГО — НЕ ПРИГУБИВ.
— Чего «не пригубив»? — спросит непосвященный, но не получит от меня ответа. И ни от кого не получит.
А я тогда была еще жалостлива с похмелья и, конечно же, принесла ему пару бутылок светлого «Ярпива», словив укоризненный взгляд дальневосточного человека. Теперь он, желтолицый, сидел прямо на земле, обхватив череп, обитый кожей, руками, и вместо ОМа повторял: «Хватит, ему хватит!»
Тем не менее, цвет лица моего, типа, возлюбленного начинал постепенно приобретать нормальный оттенок. Даже глаза заблестели, только… выпил-то скорехонько, став у метро дюже на Цинцинната Ц. похожим, и я опять оказалась жалостлива с похмелья. Еще пара «Ярпива»; какая разница, что до следующих денег — еще неделю; главное, чтобы ОН сейчас улыбался — я же, типа, любила его… Дура… Дура?… Ду-ра…
Кажется, дальневосточный человек махнул на нас рукой, удаляясь в свою дальневосточную сторону. Мы проследовали за ним во чрево чудовища: метро поглотило нас спертым воздухом Аида. Мы не смотрели друг другу в глаза. Дважды-второе сентября закончилось, во-вторых… и провались оно трижды!! Это через осени окажется, что город пуст… чуть-чуть. Пуст чуть-чуть?
…А потом — не помню. В наш относительно-абсолютный мирок влезали мелкие проблемы типа крупных денег, к тому же — кризис в стране, кризис жанра, а может, преждевременная репетиция «кризиса середины жизни»… Даже те, кто никогда ничего не делал, резко пошли в бары, рестораны, ночные клубы, казино, магазины, рекламные и турагентства. Параллельно — курсы компьютерные и валютных кассиров, риэлтеров и хринэлтеров — короче, полгода, если не больше, прошли мимо выходных. Я же работала на том самом месте, где когда-то казнили стрельцов. И, видимо-не-видимо, по старой привычке, что ли, казнила Преображенка и сущность-сучность — мою: головными болями от атомного реактора, который, говорят, находился в подвале, понятным желанием набирать не те телефонные цифры, листопадностью, недолговечностью… Пустые пузырьки из-под пустырника все чаще летели в ведро. Но не только тара из-под пустырника туда летела.
В один из подобных мусорных моментов мы и встретились с, типа, возлюбленным на Преображенке: я должна была ему что-то передать. Он стоял в центре зала, прислонившись к зеленой колонне, и вкусно поглощал толстенный, далеко не раздолбайский, «фолиант». Я заглянула — в него и в Него, — выпорхнув из предсказуемой офисной действительности. Он улыбнулся — он иногда улыбался. Еще реже — разговаривал. Похоже, это был один из дней, когда ему удавалось совмещать и то и другое без большой потери крови и ложной скромности.