Ханс Плешински - Портрет Невидимого
Фолькера, казалось, не огорчала его теперешняя отъединенность от светской жизни. Он уже не старался выглядеть привлекательно или сохранять репутацию остроумного собеседника. Соревноваться, чей затылок эротичнее или у кого на счету больше любовных приключений, он предоставил молодым. Распространенный в обществе (и все более беспощадный) культ красоты, поддерживаемого в идеальной форме тела его теперь не интересовал. На него не производила впечатления повсеместно пропагандируемая идея, что сегодняшний человек должен всегда быть в хорошем настроении и активно использовать свой досуг: чтобы потом, приведя себя в наилучшей «товарный вид» (но, как правило, по-прежнему не умея связать двух слов), успешно бороться с конкурентами. Зато, по моим впечатлениям, благодаря такой отстраненности наблюдательность Фолькера обострилась:
— Сегодня я видел в метро молодого человека, который проколол себе губу, чтобы вставить кольцо.
— Украшения опять вошли в моду.
— Это, наверное, было больно. Через боль человек отчетливее познает свое Я. Боль и кольцо в губе — последние знаки индивидуальности?
С красным спреем для сердечников Фолькер не расставался. Однажды испробовав это лекарство на себе, я чуть не отдал концы.
Он теперь носил обычные пиджаки и брюки со стрелкой, вместо прежних пуловеров и зеленых джинсов. Поскольку зрение у него ухудшилось, понадобилась более сильная оптика. Он обнаружил, что при необходимости может надевать — под очки — своего рода пенсне, сооруженное из стекол, оставшихся от старых очков. В этих двойных очках Фолькер и сидел над своими выписками, из-за них сразу бросался в глаза в толпе посетителей универмага «Тенгельман» или выставки Documenta.[195]
— Неужели, Фолькер, вся эссеистика продается настолько плохо?
— Да, как правило. Зато твои работы востребованы. Ну и прекрасно. Радуйся и не забивай себе голову тем, как справляются с трудностями другие.
О том, что Фолькер не внес в пенсионную кассу ни пфеннига, я — поскольку упреки на моего друга не действовали — старался не думать. Хотя знал, какая суровая нужда может обрушиться в будущем на него, на нас обоих. Когда мы отправлялись куда-то вместе, я, приспосабливаясь к нему, замедлял шаги или, если опаздывать было нельзя, оставлял Фолькера одного, а сам спешил к цели. Я ведь связался с человеком, который многим теперь казался чудаком, далеким от жизни.
Пространства, где такие чудаки могли чувствовать себя свободно, оставалось все меньше.
— В твоем мире меняется погода?
— Я уже использовал все цветочные удобрения, которые нашел у тебя.
— Они хорошие, фирмы «Субстраль».
— Я плавал. Нужно же что-то делать для тела.
— В общем, да.
— Мне надо — со своей душой — вернуться к живым.
— Это было бы правильно.
— Я чувствую себя слабым без твоих откликов.
— Чепуха. У тебя, наоборот, появилась возможность стать сильнее.
— Ты, Фолькер, делаешься таким… прозрачным.
— Это зависит от течения времени.
— Береза перед моим окном покрылась листочками. Но что тебе до того? Кризис, связанный с коровьим бешенством, обошел тебя стороной. А ведь в результате распространения этой эпидемии вся Европа за сорок лет могла бы превратиться в один сумасшедший дом. Цены на бензин взлетели до рекордной отметки… Милошевич, диктатор Сербии, арестован…[196]
— В Афганистане исламские фундаменталисты взорвали статуи Будды, созданные тысячу лет назад.
— Но зачем я тебе это рассказываю? Скажи лучше, слышно что-нибудь о Страшном суде? Были ли уже предзнаменования? Звучали ли трубы? Кто из композиторов писал для них музыку?
— Ты слишком много о себе возомнил, на твоей Земле.
— Я уже говорил, что деревья зазеленели?
— Да.
— Как мне избавиться от преследующих меня звуков? Тот жуткий хруст… Судебный врач… Я не догадывался, что он собирается делать… У меня на глазах. Запустил обе руки тебе в рот…
— Забудь… Все уже позади… Теперь я исцелен.
— Похоже, здесь происходит невероятное. Разговоры призраков.
— Я бы это так не назвал.
— Я надеялся, что жизнь, если очень постараться, может стать подобием Версаля — прекраснейшим праздником.
— Видишь, ты уже написал сколько-то страниц. Пиши дальше!
— Бог есть? Действительно ли высшая сила управляет чем-то?
— Я тебя не слышу.
— Совсем ничего?
— Вот теперь что-то уловил…
Перед ночным телеэкраном с кадрами падения Берлинской стены, с лицами восточных немцев, потоком устремляющихся на Запад, одна из моих реакций (уже после растерянности, радости, удивления) была такой: теперь Мюнхену, как самозванной тайной столице Германии, пришел конец. С этой ночи ты живешь в немецкой провинции. Отныне все будет крутиться преимущественно вокруг Берлина. Очень долго ты будешь слышать главным образом репортажи из Берлина или о нем. Этот большой кипучий город станет центром, пусть даже мнимым. Молодые люди, богатые идеями и желающие чего-то добиться в жизни, будут теперь отправляться на берега Шпрее, а не в тихий, дорогой, более ограниченный в своих возможностях Мюнхен. Сколько фантазии и сил надо было отдать Мюнхену, чтобы этот город упоминали, по разным поводам, на одном дыхании с Парижем или Мадридом? В будущем Мюнхен будут сравнивать — имея в виду его культурную притягательность — разве что с Лионом, Турином, Эдинбургом. Не одного меня раздражало и огорчало, что за какие-то считанные часы город наш оказался на обочине. У многих моих знакомых опускались руки: «Все новые проекты будут отныне осуществляться на Востоке и Западе, но не на Юге»; «Что такое наши двадцать театров в сравнении с сорока театральными площадками Берлина?»; «Конец криминальным романам из Грюнвальда, теперь ценятся только крими с Пренцлауэр Берг»; «Неужели и наши издательства переедут в новую столицу?»; «У нас остался единственный шанс: быть интересней, великодушней, безумнее… — стать более европейским городом, чем Афины-на-Шпрее».
Вот уже и первый поток восточнонемецких туристов появился, хоть и с некоторым опозданием, у нас на Юге. Через два-три дня после открытия границы «трабанты»[197] и переполненные поезда из Лейпцига, Дрездена, Карл-Маркс-Штадта добрались до предгорья Альп. Я из любопытства бродил среди вновь обретенных соотечественников и слушал их радостно-недоверчивые возгласы: «Глянь, Бабси, это и есть их знаменитая Мариенплац!»
Холодная война кончилась. Теперь всё в мире постепенно наладится, ведь оружие, которое может уничтожить земной шар, больше пускать в ход не будут…
Приезжие что-то покупали. Официанты в пивных держались дружелюбно со странными туристами из Гёрлица,[198] очень редко проявляли высокомерие или действовали в соответствии с известным принципом, популярным в нашем миллионном городе: «Для кельнера главное — элегантность».
Сумасшедшие дни: никто тогда не знал, как все сложится. Канцлер, чтобы успокоить население, обещал превратить Восточную Германию в «цветущий сад». Я злился на Гюнтера Грасса, который мрачно пророчествовал, что объединение Германии приведет к новой вспышке национализма и что, следовательно, оно несет в себе угрозу для демократии — опасность рецидива мании величия и возрождения милитаризма. Мне же казалось, что такая позиция ничему не поможет, ибо в ней нет позитивного начала.
В первое время после падения Берлинской стены мы с Фолькером полагали, что уж теперь-то с Востока, которому до сих пор зажимали рот, хлынет поток творческой энергии и жизнелюбия. Вслед за поляками, венграми наконец и восточные немцы, жившие в полной изоляции, завоевали себе свободу! Ни клочка этой свободы они уже не отдадут. Они с невероятным воодушевлением устремятся в новую жизнь, добьются фантастических достижений — как это произошло с Испанией, расцветшей после смерти Франко. Я помнил, как журналисты ФРГ хвалили восточнонемецких авторов за их «субверсивную честность», и думал, что вот сейчас в Гере и Лейпциге создаются талантливые рукописи, искрящиеся радостью Возрождения, что в сравнении с ними произведения западногерманских литераторов будут казаться устаревшими или чересчур утонченными.
Однако Германия не пошла по испанскому — эйфорическому — пути; она упустила такую психологическую возможность и, несмотря на свое богатство, объединилась на базе сетований (хотя повсюду — в частном порядке — люди с восторгом праздновали объединение). Радость и чувство благодарности, сохранявшееся чуть более полугода, так и не стали бросающимися в глаза доминантами немецкого характера. Да и вообще, насколько я помню, тогдашние публичные декларации (как самых высоких инстанций, так и ведомств, ответственных за отдельные сферы экономики), содержали одно и то же по-стариковски мрачное послание: «Мы живем во времена нехватки денежных средств… кассы пусты… Несмотря на увеличение экспорта ожидается стагнация»; между тем благосостояние населения неуклонно и ощутимо росло.