Ханс Плешински - Портрет Невидимого
Ответ, пришедший мне в голову, показался им оскорбительным (я, видимо, не учел всей меры их глупости, ненависти к себе и другим).
— Ради таких, как вы, — сказал я этим саксонским скандалистам громко и так решительно, что сердце чуть не выскочило из груди, — никто не стал бы бороться за объединение Германии. Но Запад еще способен выделить вам шесть танков, чтобы в Сибири вы, ко благу всего человечества, переколошматили друг друга.
Лейпцигские неонацисты оторопело уставились на меня. Высказанная мною мысль (как и способ ее формулирования) явно превосходила их умственные способности. Я дрожал, юнцы на меня пялились. Вспомнив театральную выучку, я повернулся к ним спиной, вновь обратившись к своему кофе и к африканцу, у которого от страха выступил на лбу пот.
Отойдя в сторонку и посовещавшись, зловещие фигуры снова направились к нам. Я окинул взглядом заполненный ресторан. Посетители перестали жевать, они застыли с вилками в руках, опустив глаза в тарелки.
Непостижимо! Так, наверное, было и в 1933-м, когда с молчаливого попустительства большинства началась всеобщая катастрофа.
Неонацисты приблизились еще на пару шагов. Негр выбежал из зала. Я, второй раз в этот вечер, побежал за ним. Но бывшего гастарбайтера или гэдээровского студента уже и след простыл. Зато я наткнулся на железнодорожных полицейских. Я стал просить их задержать — или хотя бы удалить из ресторана — неонацистов.
— Сейчас мы не можем… У нас полно других дел.
— Я из газеты, — настаивал я, — и пишу репортаж о Лейпциге. Назовите, будьте добры, свои фамилии и скажите, где ваш начальник.
Услышав такое, они отправились со мной в ресторан. Фашистов, которые, скорее всего, полагали, что Бисмарк был лейб-медиком Гитлера, одного за другим начали выводить из зала. Некоторые посетители аплодировали. Все опять принялись за еду.
Вечером в баре своего отеля я рассказал об этой истории незнакомым людям.
— Плохо, конечно, — сказал инженер-химик из Вольфена, — но если бы какой-нибудь черномазый вздумал глазеть на мою жену, я бы тоже дал ему в морду.
Мне стало нехорошо. Так ли уж неправ был Гюнтер Грасс со своим страхом за немцев?
В церкви Святого Фомы я слушал органный концерт.
Смерть следовала за мной по пятам, из Лейпцига в Эрфурт. Несмотря на летнюю жару, эрфуртский гостиничный номер отапливался. Отопление так же не поддавалось регулировке, как и вода в душе. Сколько я ни крутил ручку, в ванну лился сплошной кипяток. Усталость и плохое самочувствие наслаивались на негативные впечатления.
Красные пятна на груди, давно меня пугавшие, в Эрфурте за считанные часы превратились в усеявшие все тело гнойнички. Ночью подскочила температура — отчасти, наверное, из-за страха. С 1983-го года при каждой простуде, каждом телесном недомогании во мне оживала уверенность: это СПИД. Начинается твое умирание. В нынешнем мире нет средств, которые могли бы приостановить развитие этой самой унизительной (по мнению некоторых) инфекции. Даже незначительные проявления забывчивости давно казались мне предвестниками токсоплазмоза — инфекционного поражения головного мозга. Восприимчивая мозговая ткань распадается первой. Я сидел в кресле гостиничного номера и снова размышлял об этом. Бессмысленно. Когда заглядываешь по ту сторону смерти, ничего достоверного помыслить нельзя.
Главное, чтобы умирание не было слишком мучительным. Лучше сразу, чем если агония растянется еще месяца на три. После смерти, скорее всего, страха уже не будет… Мне тогда еще не исполнилось сорока.
В который раз, но теперь отчетливее, чем прежде, я подумал: жизнь моя прожита. Что мне было делать с таким знанием? Ну да, с благодарностью вспоминать то хорошее, что выпало на мою долю. Размышлять о всех тех, кто, будучи моложе, чем я, уже расстался со своей (предположительно однократной) жизнью.
Ощущения Уходящего-из-жизни передать невозможно. Пока я еще могу шагать, смотреть… — вот что я чувствовал. Ранним утром я брел по Эрфурту. Величественная, но сильно пострадавшая готика, впечатляющая Соборная гора…[208] Кулисы для чумы. Меня удивляло, что именно я, всегда умевший чувствовать пышное великолепие жизни, подвергся такому наказанию… нет, испытанию: должен выдерживать смерть моих друзей, одного за другим, нескончаемую боль разлуки, необходимость «заговаривать» некий вирус, который представляется мне самой глупой и самой подлой частицей жизни. С этой мерзостью нужно было как-то справляться, в то же время не подпуская ее к душе, которая занималась мобилизацией внутренних сил и отправляла их сразу по всем направлениям. К Богу, к Ничто, к чувству собственного достоинства.
Может, с чуть большим благоговением, чем если бы у меня под рубашкой не было красных пятен, осматривал я кафедральный собор. Я уже знал: невзирая на эти признаки близкой смерти, больные редко впадают в истерику — или такие припадки длятся недолго. Истерика требует слишком много сил и вскоре начинает казаться чем-то мелочным в сравнении с вечностью, с тем невыразимым, что нас ждет. У всех, кого я видел на улице, впереди был один и тот же путь — теперь мне предстояло пройти по нему, и пройти преждевременно. Что избавляло меня от тягот старости — одиночества, поздней потери любимого человека.
Все это, как будто, было давным-давно объяснено в книгах. Я тоже это понимал и только боялся впасть в отчаянье, не предусмотренное моим внутренним распорядком. Неужели лишь пессимисты, усталые меланхолики не ошибались в толковании жизни?
Конечно, я мог бы покончить с собой, чтобы избежать долгой и мучительной агонии. Но я знал, что если умру я, то совершит самоубийство и Фолькер. Его отчаянье ужасало меня сильнее, чем собственное небытие. Я не чувствовал себя вправе способствовать его гибели.
Что за скверные мысли? — спрашивал я себя в эрфуртских переулках. Какая сила загоняет тебя во тьму? Как теперь из этой тьмы выбраться? Есть ли еще надежда? Этого слова — «надежда» — лучше вообще не упоминать. Такая самонадеянность неоправданна.
По отношению к внешнему миру ты должен как-то функционировать…
Я допускал мысль, что не успею дописать свой роман. И решил включить в него главу с завещанием одного из главных персонажей, чтобы оставить после себя хоть что-то, соразмерное, на мой взгляд, происшедшему: последнее, обретшее законченную форму послание.
Я не хотел — пока это зависит от меня — тускнеть. Потому что встречал многих мужественных больных, любивших жизнь гораздо больше, чем те, чей жизненный горизонт еще не затянулся тучами. Главное — не сдаваться.
Теоретические разглагольствования…
Эрфурт — чужбина? Нет. Нежнейшая родина. Чужбина — по ту сторону горизонта.
Хотелось пить. Выпил что-то. Голода я не чувствовал, но знал, что пора перекусить. Купил сухарики. Сидел, похожий на привидение, на Соборной площади, среди припаркованных машин и мопедов. Наверняка даже улыбался.
У большинства жителей Тюрингии, жалующихся на трудности переходного периода, впереди совсем другое — по количеству лет — будущее, чем у меня. Они еще выпьют за наступление нового тысячелетия…
Заночевал я в Эрфурте, благо инфекция пощадила мое лицо и руки. Бежать отсюда не имело смысла. Гостиничный номер, через окна которого врывался грохот трамвая, был вполне подходящим местом, чтобы вместить мои тревоги, страхи, обрывки снов. И даже мысль о завтраке: гэдээровском бутерброде на тарелке с логотипом «Mitropa».[209]
На следующее утро, измученный лихорадкой и страхом, я все же потащился в замок Вайсенфельс на реке Заале. Именно там когда-то открыли музыкальное дарование мальчика, игравшего на органе в капелле, — Георга Фридриха Генделя. В пространстве замка к жизни моей добавился еще один прекрасный момент. Музыка Генделя — с тех пор как я, будучи подростком, случайно ее услышал — стала для меня вторым позвоночником. Ее отчетливые структуры, поразительные мелодические вариации бессчетное число раз очищали и укрепляли мой дух. Гендель правдоподобно соединил в одно целое многообразный земной мир, душевные потрясения и Бога, незримо управляющего всем этим. Генделевские звуки всегда значили для меня: «Входи, здесь возносят хвалы и жалобы».
Теперь замковая капелла использовалась под угольный склад.
Поскольку ни сторожей, ни посетителей не было, я сам распахнул двери старинной герцогской резиденции.[210] И нашел опустевший спальный покой одного из здешних правителей.
Сотрясаемый ознобом, хотя стояло лето, поехал я назад в Мюнхен. С помощью аспирина подавил это недомогание, оцененное мною как первое проявление болезни. Но очень скоро, думал я, мне так или иначе придется пойти к врачу, то есть выслушать, не моргнув глазом, смертный приговор.
Сегодня мне легче говорить о своих тогдашних переживаниях, поскольку медицина добилась значительных успехов и смерть ВИЧ-инфицированного — в Европе — перестала быть абсолютной неизбежностью.