Светлана Шенбрунн - Розы и хризантемы
Я открываю глаза и вижу, что мама стоит на табуретке перед шкафом. В руках у нее беленькая чашка. Я тотчас зажмуриваюсь.
— Ведь нарочно же поставила на самую верхнюю полку! Нет, это невыносимо!.. — Она слазит с табуретки, опускает чашку на стол. — Не знаешь, что делать, куда прятать… В сундук, что ли, запирать? Сожрала! Нет, вы подумайте — добралась и сожрала! Мне эту глюкозу дали вместо лекарства — для поддержания сердечной мышцы. Обокрасть тяжело больного человека!.. — Она садится на табуретку и замирает.
Я боюсь шевельнуться.
— Куда деваться, как уберечься? Ничего не помогает — как ни бьешь, как ни ругаешь, все равно доберется и схватит! Ну что прикажете делать?!
Мне становится жалко ее. Если бы я знала, что это вместо лекарства, я бы не стала есть ее глюкозу. Почему она не сказала, что это вместо лекарства?..
Папа прислал нам посылку — большую и толстую. Много всяких вещей для мамы и для меня — желтое платье и серую кофточку.
— Ну, кофта — это, допустим, куда ни шло… — говорит мама. — Но такое светлое платье? Оно же через два дня будет черное… Придется перекрасить. Интересно, что это за материя? — Она мнет платье в руках, подносит к свету. — Как будто бы хлопок…
Кроме всех остальных вещей в посылке лежит брошка с зелеными камушками. Камушки очень красиво сверкают — если поворачивать брошку из стороны в сторону.
— Опять схватила? — говорит мама. — Это что — твое? Ты кого-нибудь спросила? Тебе кто-нибудь позволил? Ну, погоди — я тебя отучу хватать вещи без разрешения! — Она бросает платье на стол и вытаскивает из шкафа ремень.
— Чтобы не смела брать мои вещи! Чтобы не прикасалась! Чтобы близко подойти боялась!
— Ай! Ай!..
— А, ты еще орать будешь! Скотина!..
Я пытаюсь вырваться, кидаюсь к двери, она ловит меня.
— Будешь хватать чужое? Будешь? Будешь?! Свои вещи хватай! Наживи, а тогда и хватай! Мерзавка! Ничего положить нельзя! На минуту нельзя оставить! Боишься отойти. Боишься выйти. Живешь, как в осаде!
Я захлебываюсь криком.
— Чтобы руку протянуть боялась! Чтобы забыла, как смотреть на мои вещи! Ничего, станешь у меня, как шелковая!
Горло стянуло, я не могу больше кричать. Кажется, что-то разорвалось у меня в груди. Она отшвыривает меня на пол.
— Подумать только — в собственном доме нельзя ничего положить. Нельзя поручиться, что вернешься и найдешь что-нибудь на месте. Только притронься мне еще раз, только притронься! Всю шкуру спущу! Поганка… Сил не хватает… Все схватит, все изгадит, все испортит! Раньше все-таки боялась. А за этот месяц, что меня не было, распустилась окончательно. Ничего, я тебя приведу в чувство! Боже, аж в висках стучит… Врач категорически запретил мне волноваться. Но как же не волноваться, когда эта скотина поминутно всю душу выматывает!.. Глюкозу и ту сожрала!
Я лежу на полу и не двигаюсь. Хорошо бы лежать так, лежать и замерзнуть насовсем. Стать, как ледышка…
— Нина Владимировна! — Тетя Настя, не постучав, входит к нам в комнату. — Глядите, что это? — Она отдает маме какое-то письмо.
Мама начинает читать.
— Настенька, милая, это же Миша пишет…
— Миша?..
— Ну да! Постойте… Был в плену… А потом в партизанском отряде. Демобилизовался по состоянию здоровья. Скоро приедет… Видите — скоро приедет!
— Выходит, жив?.. А как же похоронная?
— Значит, ошиблись.
— Зачем же?.. Я сколько плакала — зачем же похоронную слали?
— Ах! — говорит мама. — Ну, какая вам разница — отчего да зачем! Главное, что жив!
— А чего ж раньше не писал — если жив?
— Наверно, не мог. Что вы думаете — это так просто?
— Не мог!.. С девками небось гулял. А что жена тут с детьми…
— Ну зачем, Настя? Зачем вы так говорите?
Дядя Миша, тети Настин муж, вернулся домой.
Тетя Настя налепила пельменей и позвала всех соседей. Всех, кроме Наины Ивановны. Мы все сидим за столом — Прасковья Федоровна, Елизавета Николаевна, Марина, Шурик, Танечка — Танечка сидит на коленях у Елизаветы Николаевны, — мама, я, тетя Настя, Герман, Марта, — все сидим, едим пельмени и слушаем рассказ дяди Миши.
— Вишь, поехал на неделю, а пробыл четыре года, — говорит дядя Миша. — Только прибыли на передовую, в ту же ночь попали, значит, в окружение. И главное, мне бы, дураку, избавиться от своего удостоверения, а я, вишь, и не подумал. Забыл как-то про него. Все, значит, беспокоился, как мне аппарат сохранить. Пленку засветил, выбросил, а аппарат, вишь, держу. Еще сперва говорили: пробьемся. Пробьемся, значит, к своим. Мы так и верили. Ну, не пробились, однако, только людей потеряли. Согнали нас в лагерь. Один там знал, что я от «Правды», видать, донес.
— Ах! — сокрушается мама.
— Стали меня обыскивать, и удостоверение это, вишь, нашли. И фотоаппарат, конечно, при мне. Аппарат отобрали, и сразу меня к коммунистам. Я говорю: не коммунист я никакой и не корреспондент вовсе — фотокорреспондент! Понимаете — фотокорреспондент! Ну, где там… Никто и не слушает… И еды никакой не дают. Чувствую — помираю. А тут, вишь, односельчанин наш, Настя его знает, Гриша Ставожев, вдруг объявился. Он еще прежде меня заприметил. Вызволил, однако.
— Каким же образом? — спрашивает мама.
— Да уж таким… Наловчился, собака, как с немцами ладить. Погиб он после. Хороший был парень… Вытащил, значит, меня… Еще бы неделя, и все, конец мне. Он меня оттуда, из этого лагеря, на себе волок. Я такой слабый стал, идти не мог. Подкормил и устроил забойщиком на бойню. Немцы там неподалеку бойню, вишь, устроили, завод консервный. Из Германии банки привозили, консервы делать. А скот, значит, со всей Белоруссии сгоняли. Ну, к заводу-то нас близко не подпускали, но мы на бойне кровь пили…
— Что значит — кровь пили? — удивляется мама. — Разве можно просто так пить кровь?
— А что ж? Мяса кусок от туши не оторвешь… Тем более что смотрят. А кровью спаслись.
— Что вы говорите! Подумать только… И какая же она на вкус? — допытывается мама.
— Так, ничего, солоноватая, — говорит дядя Миша. — Когда привыкнешь, совсем обыкновенный вкус. Запах у нее тяжелый, а вкус — нормальный. Вполне можно пить. Даже сладостью отдает. А после, вишь, перегнали нас в другой лагерь. Там тоже много помирали, но во мне после бойни еще силы были. А тут, в этом лагере, немцы, вишь, кино снимали. Ну, я и решил: будь что будет, так и так помирать — рискну. Сказал, значит, что фотограф. Направили меня в лабораторию. Там уж полегче стало. Еды вдоволь. После в третий лагерь перевезли, опять в лабораторию. А там напарник у меня был. «Надо, — говорит, — отсюда драпать. Не оставят нас с тобой живыми — после того, чего мы тут насмотрелись». И точно, думаю, не оставят. Бежали мы с ним. Нам это просто было, потому что лаборатория, вишь, как бы отдельно от лагеря находилась. Поплутали, значит, поплутали и к партизанам вышли.