Робер Андре - Дитя-зеркало
Этому мгновению суждено навсегда остаться у меня в памяти, ибо — о чудо! — отец улыбается! Бабушка пытается побороть волнение и, чтобы не расплакаться, усиленно моргает за стеклами очков своими серо-голубыми глазами, но бабушкины слезы мне не в диковинку, бабушка плачет часто и по любому поводу. Улыбка отца — вот что меня потрясает, и мне кажется — может быть, оттого, что мы теперь не живем с ним в одном доме, — что такой изумительной улыбки я у него еще не видел, он улыбается растроганно и в то же время победно, словно это он сам так блестяще выдержал трудный экзамен. Его улыбка действует на меня заразительно, а тоже начинаю улыбаться, и мы с ним так глядим друг на друга, как, наверно, никогда еще не глядели и как уже не будем больше глядеть никогда.
Не помню, какими словами хвалил он меня, но после этой улыбки мне уже не нужны были никакие слова, так же как и последовавшая за ними награда — она, разумеется, доставила мне удовольствие, но слишком уж пахло от нее моралью копилки… Впрочем, стоит ли придираться, ведь все это сделано было от чистого сердца. Отец вытащил из жилетного кармана двухфранковую монету и по ложил ее на стол рядом с портретом доблестного вождя галлов.
После чего дедушка отдает концы
Таков был главный эпизод этой зимы, который сверх всего прочего отворил передо мной стеклянные дверцы дядиного книжного шкафа. Правда, не сразу. Бабушки помнят предостережения мясника из Гризи и не хотят, чтобы моя голова утомлялась в ущерб остальному телу. Впрочем, от чтения меня вскоре отвлекут события, смысл которых недоступен моему разумению.
Бабушка была бы рада посвятить себя целиком моему воспитанию, но ей помешают заботы, связанные с поведением дедушки Эжена. В действительности эти неприятности вызревали давно, они были с самого начала заложены в их браке, сказать про который, что он был неудачным, значит ничего пе сказать. Я был тогда вряд ли еще способен об этом судить; к тому же я с младенчества привык к перебранкам и ссорам, и они представлялись мне естественным климатом жизни всякой семьи, а еще, как я уже говорил, я был покорен беззаботным характером дедушки, который был как второе малое дитя в семье; поэтому меня всегда удивляло и даже коробило излюбленное бабушкино восклицание, когда она совсем падала духом: «Чем я так прогневила господа бога, что он наградил меня таким мужем?» Все это происходит в ту же зиму, что и душераздирающая сцена, когда бабушка вырвала кусок хлеба из его рук. Здоровье беспутного дедушки внушает тревогу, у него все сильнее отекают ноги, между пальцами даже образуются язвы. Необходимо держать его под строгим присмотром и не давать ему пьянствовать, а это задача отнюдь не из легких. Я понимаю, что дедушка дома томится, он хватается за любой предлог, чтобы улизнуть в кафе и посидеть там хоть немножко; это уже немалый прогресс. Ведь в прежнее время он привык исчезать на более длительный срок, лишая нас вдруг своего присутствия, — присутствия, надо сказать, праздного и не слишком заметпого в доме. В таких случаях мне доводилось ночевать вместе с Кларой в швейцарской, на большой кровати в алькове. Должно быть, у нее становилось спокойнее на душе, когда я спал с нею рядом, но она все равно очень нервничала, сетовала на наказание божье, ворочалась с боку на бок, часто вскакивала с кровати, прислушиваясь, не звонит ли звонок в парадном и не пора ли тянуть за шнурок, — словом, сама не спала и меня то и дело будила.
Беглец обычно являлся утром, с видом легкомысленным и непринужденным, и приносил какой-нибудь подарок— букетик цветов или кулек с апельсинами, — наивно полагая, что ему удастся таким путем смягчить свою супругу, но эта уловка не имела успеха. Я не понимал почему, но подарки приводили бабушку в еще большую ярость. Она швыряла цветы супругу в лицо, апельсины же доставались мне, хотя порой она их тоже использовала как метательные снаряды.
Болезнь пресекла дедушкины вылазки, и его развлечения свелись теперь только к бильярду. По вечерам бабушка часто прерывает свое чтение вслух, чтобы взглянуть на ходики; в ее глазах сначала загорается беспокойство, но, по мере того как стрелки на циферблате убегают все дальше, оно перерастает в гнев. Бабушка даже забывает проверить, как я умею определять время по стрелкам (мои познания в этой области ограничиваются пока четвертями и половинками часа). Можно подумать, что ходики наносят ей личное оскорбление; монументальные часы Ма Люсиль тоже раздражают ее, особенно когда принимаются с гулкой бестактностью отмерять пробежавшее время. Наконец наступает момент, когда бабушка уже не в силах терпеть все эти намеки ходиков и их сообщников — старинных часов. Словно отгоняя надоедливую муху, она встряхивает головой, с шумом захлопывает книжку, встает и, еще раз помянув наказание господне, негромко, словно обращаясь к самой себе, говорит:
— Хватит с меня! Пойду схожу за ним. И малыша с собой прихвачу.
— Ты там особенно не церемонься, — отзывается Ма Люсиль, которая готовит на кухне ужин. — Если этот бездельник но уймется, оп недолго протянет, живо концы отдаст. Вот ведь беда какая!
Бабушка накидывает на плечи шаль, потом одевает меня. Я полагаю, что меня она берет с собой, чтобы придать себе храбрости, а также ради соблюдения приличий: ей боязно ходить ночью по улицам. Да и негоже приличной женщине появляться в кафе без провожатого.
Преодолев тройную преграду дверей, мы оказываемся наконец на тротуаре; бабушка секунду медлит и бросает тревожный взгляд на темную улицу в желтых пятнах фонарей; в дождливую пору их дрожащее пламя окутано туманным сиянием; эта улица и в дневное-то время выглядит довольно уныло, на ней мало витрин, она представляет собой нейтральную полосу между Люксембургским садом и авеню Гоблен. Прохожие здесь не задерживаются. Бабушка вздыхает, сжимает мою руку и с энергией отчаянья устремляется большими шагами вперед, стараясь держаться поближе к стенам домов. Точно двое заговорщиков, мы торопливо проскакиваем короткую улицу Фельянтинок, которая выглядит как страшный черный туннель, и, добравшись до улицы Сен-Жак, переводим дыхание. Я различаю вдали решетчатую ограду Валь-де-Грас, мне кажется, что мы совсем рядом с родительским домом. Что они делают там без меня? Но сейчас не время для праздных вопросов. Перед нами, в угловом доме, — кафе, цель нашей прогулки.
Я впервые переступаю порог заведения, пользующегося дурной славой, и впечатление, которое оно на меня произвело, вряд ли понравилось бы бабушке, имей я время в этом признаться. Сверкающая никелем стойка, яркое освещение, выставка пестрых бутылок, мраморные столики, сложный запах табака, вина и опилок — все восхищает меня, и еще больше — задняя комната, где мужчины в жилетах производят сложнейшие карамболи на зеленом сукне стоящего в центре бильярда. Я вполне понимаю своего дедушку, я преисполняюсь к нему таким почтительным восхищением, какого он вряд ли когда-либо удостаивался и про которое он так и не узнает за то недолгое время, что ему остается прожить. Плотное кольцо зрителей вокруг игроков мешает нам подойти к дедушке и дать ему знать о нашем прибытии, но все же мне удается разглядеть несколько его ударов, и я от души аплодирую его мастерству. Но бабушку красота этого зрелища совершенно не трогает. Щеки у нее пылают — наверно, от жары в кафе, — она сухо просит зрителей расступиться, пробивает заслон жилетов и внезапно величественной статуей, олицетворением оскорбленного долга, возникает перед супругом, который за минуту до этого чувствовал себя таким счастливым. От удивления он так широко открывает рот, что туда свободно может войти бильярдный шар, но тут же молча захлопывает его, сознавая с тоской, что от судьбы не уйдешь.
Не обращая внимания на цветы, которые преступник пытается ей вручить, бабушка бросает ему в лицо горькие истины о его нравственном падении и погибели. Он знает, что это справедливо, и не снисходит до возражений. Под взглядами окружающих чемпион кладет кий, молча надевает пиджак и пальто и опять превращается в толстого, страдающего одышкой, ничтожного человека, только зря занимающего место в швейцарской. Ему трудно за нами поспевать.
— Клара, не беги так быстро! — молит он, но Клара только ускоряет шаг…
Несколько недель спустя мой неисправимый дед опять исчезает, на сей раз уже не в кафе, а гораздо дальше, дальше даже, чем площадь Валь-де-Грас и даже чем рынок, расположенный на бульваре Пор-Руаяль, являющемся южной границей наших прогулок. Дед пребывает в больнице Кошен. Мы регулярно его навещаем, и теперь уже наш черед приносить ему апельсины, которые, наверно, считались в то время редкими фруктами, поскольку соперничали с цветами. Он не швырял их нам в лицо, а принимал с признательностью; я так и вижу, как он лежит в общей палате и улыбается нам в свои совсем уже седые усы и на грубом одеяле шевелятся его руки со вздутыми, почти черными венами. Казалось, он был доволен своей судьбой.