Николь Краусс - Большой дом
Под конец она написала, что не сможет оставить брата, если не будет знать наверняка, что я приеду. Если он останется один… нет, об этом она даже думать не хочет. Куда именно она решила податься, Лия не сообщила. Сказала, чтобы я подумала, а она через две недели позвонит.
Меня захлестнула волна самых разных чувств: печали, мучительных сомнений, радости, гнева. Неужели Лия думает, что после стольких лет я брошу все ради Йоава? Зачем она ставит меня в такое положение? А еще я не на шутку испугалась. Я знала: найти и вновь обрести Йоава будет очень больно. Не только из-за его отшельничества. Я боялась того пламени, которое могло вспыхнуть во мне от одного его прикосновения. Даже от мысли о нем во мне загоралась мучительная жажда жизни — мучительная, поскольку она, точно вспышкой, освещала мою внутреннюю пустоту, проявляла то, что я втайне о себе знала: я сдалась, я согласилась на меньшее, я позволила себе жить вполнакала. У меня, как у всех, была работа — и не важно, что она мне не нравилась. У меня даже был бойфренд, мягкий добрый человек, который любил меня, а я в ответ испытывала некое нежное, но двойственное чувство. И все же, едва дочитав письмо, я уже знала: я поеду к Йоаву. Рядом с ним, в его свете все становилось иным — чернильные тени, немытая посуда, мрачные крытые гудроном крыши за окном. Все обретало четкость, начинало дышать. Он пробуждал во мне голод, но хотела я не только его самого, я хотела полной жизни, такой полной, чтобы она вместила все-все, что дано почувствовать человеку. Он пробуждал во мне голод и отвагу. Позже, вспоминая, как легко я покончила с одной жизнью и убежала к другой, к жизни с ним, я поняла, что все эти годы просто ждала этого письма, и если что и выстроила для себя и вокруг себя, то только из картона, чтобы, когда письмо наконец придет, можно было все эти конструкции мгновенно свернуть и выбросить.
Я ждала звонка Лии и ни о чем больше думать не могла. По ночам почти не спала, на работе забывала, что должна делать, теряла документы и получила нагоняй от босса. Впрочем, он вечно вымещал на мне свое раздражение — если не пялился на мои ноги или грудь. Наконец день звонка настал, и я, сказавшись больной, не пошла на работу. Я даже душ не принимала, боясь пропустить звонок. Утро перетекло в день, день — в вечер, а телефон молчал. Я решила, что она передумала и снова исчезла. А может, она не нашла мой номер, хотя он есть в телефонной книге. Но вот, без четверти девять (раннее утро следующих суток в Иерусалиме) раздался звонок. Изи? Голос ее нисколько не изменился, он был такой же бледный, если такое определение применимо к голосу. А еще он немного подрагивал, прерывался, словно она боялась дышать. Да, это я. Он спит наверху, сказала Лия. Он засыпает очень поздно, часа в два-три ночи, пришлось ждать. Мы обе замолчали. Но, пока мы молчали, она проникла мне в сердце, вынула ответ — и выдохнула с облегчением. Когда приедешь, в дверь не звони, он не откроет. И к телефону не подойдет. Я оставлю тебе ключ — прилеплю за звонком, на калитку. Я кивала, прижав трубку к уху, не в силах говорить. Изи, прости, что мы… что брат так и не… Она не договорила. А потом произнесла: это было ужасно… мы ощущали такую вину… и наказали себя за папину смерть на много лет. Бросив тебя, Йоав тоже себя наказывал. Лия, начала я. Мне пора, прошептала она. Береги его.
Где они только не жили! Их мать умерла, когда Йоаву было восемь лет, а Лие семь. Лишившись жены, Вайс словно лишился якоря и, гонимый горем, подхватил детей и стал блуждать с ними из города в город, в одном они задерживались на несколько месяцев, в другом — на несколько лет. Где бы он ни был, он работал. Йоав рассказывал, что имя отца в области антиквариата стало легендарным именно в те годы. Открывать магазин не было нужды: клиенты всегда знали, как найти Вайса. И мебель, которую они мечтали получить вновь, все эти столы и бюро, все кресла и стулья, на которых они уже не чаяли посидеть, вся обстановка их канувшей в небытие или несбывшейся жизни попадала к Георгу Вайсу из его личных источников, благодаря его личным связям и удивительным совпадениям — они составляли секрет его профессии. Когда Йоаву было двенадцать лет, ему часто снился один и тот же сон: отец и они с сестрой живут на поросшем лесом берегу, и каждую ночь прилив выносит на пляж обвитую водорослями мебель: то четыре кровати с шестами для балдахинов, то какие-то диваны. Они перетаскивали их под деревья и расставляли как бы по комнатам, комнаты эти отделялись друг от друга линиями, а линии отец проводил по траве ногой, большим пальцем. Комнат становилось все больше, мебели прибавлялось, и вот она уже заполонила весь лес — как огромный дом, только без крыши и стен.
Сны были печальными и жуткими. Но однажды Йоаву приснилось, что Лия нашла настольную лампу с уцелевшей лампочкой. Они бросились с находкой к отцу, а он, поставив лампу на стол красного дерева, сунул штепсель в рот сыну. Сидя на земле, точно с кляпом во рту, Йоав смотрел, как осветился лиственный полог, как побежали по кустам тени. Много лет спустя, путешествуя с рюкзаком по Норвегии, Йоав вышел на лесистый берег — тот самый, из его снов. Он его сфотографировал, а добравшись до Осло, проявил пленку и послал снимок сестре, без комментариев и подписи, потому что они и так прекрасно понимали друг друга.
Отец перевозил их из Парижа в Цюрих, Вену, Мадрид, Мюнхен, Лондон, Нью-Йорк, Амстердам. Когда они входили в очередную новую квартиру, она уже была заполнена мебелью, которая постепенно распродавалась, а когда квартира оказывалась практически пуста, они переезжали в другой город. Иногда, впрочем, бывало ровно наоборот: они входили в абсолютно пустую, пахнущую свежей краской квартиру, и она медленно, но верно, за долгие месяцы, заполнялась мебелью. Бюро с роль-крышкой, кушетка, набор задвигающихся друг под дружку столов появлялись через окно или через дверь, порой на спинах пыхтящих носильщиков, а иногда неприметно, словно по волшебству, просто возникали в углу, пока Йоав и Лия были в школе или играли в парке. Вещи словно приходили сами и делали вид, что стояли тут от роду, всю свою жизнь. Йоав как-то описывал мне одно из самых ранних своих воспоминаний: звенит дверной звонок, он открывает дверь, а на лестнице — стул эпохи Людовика XVI. Голубая парча разорвана, из дыр торчит конский волос. Уезжали они по разным причинам: либо в квартире становилось слишком тесно, либо Георга Вайса гнала дальше тоска по умершей жене, либо еще почему-то — Йоав с Лией понимали почему, но не всегда могли объяснить словами. На новом месте, проснувшись среди ночи, чтобы сходить в туалет, они забывали, что здесь все не так, как в прежней квартире, в предыдущем городе, и натыкались на стены. В доме на Белсайз-парк на третьем этаже висел шкафчик-аптечка. Изнутри, на дверце, брат или сестра или оба вместе вырезали список всех адресов, где им довелось пожить: Ха-Орен, 19; Зингель, 104; Флораштрассе, 43; 83-я Западная, 163; бульвар Сен-Мишель, 66… Всего набралось четырнадцать адресов, и как-то днем, оставшись в доме одна, я переписала их себе в блокнот.
Вайса снедал параноидальный страх — он безумно боялся, что с его детьми что-нибудь случится, и держал их поэтому в строгости: этого не делай, туда не ходи, с тем не общайся. Их опекала бесконечная череда нянек — суровых и напрочь лишенных чувства юмора. Они таскались с Йоавом и Лией везде и всюду, даже когда дети подросли и, по идее, могли бы получить хоть какую-то свободу. После занятий — теннис, фортепьяно, кларнет, балет, каратэ — эти крепкие мускулистые женщины в толстых чулках и ортопедической обуви препровождали брата и сестру прямиком домой. На любую поправку в ежедневном графике следовало получить согласие отца. Однажды, когда Йоав беззлобно, даже кротко, заметил, что другие дети не живут по таким суровым правилам, Вайс резко ответил, что других детей, видимо, не любят так сильно, как его и его сестру. Кстати, если кто и протестовал против диктата отца, так только Йоав, и то чаще всего себе под нос. Вайс давил любые протесты на корню, причем куда жестче, чем того требовала ситуация. Он вообще постоянно умалял, унижал Йоава, словно хотел сокрушить волю сына еще в детстве, не дать ему обрести достаточной уверенности в себе, чтобы никогда, ни за что не вздумал ему перечить. Что касается Лии, она всегда поступала так, как требовал отец, ведь она жила с особым бременем: зная, что она — любимица отца, она не смела с ним спорить или, боже упаси, его ослушаться. Это было бы величайшим предательством, вроде ножа в спину.
Когда Йоаву исполнилось шестнадцать, а Лие пятнадцать, отец решил послать их в Международную школу в Женеву. К тому времени нянек заменил водитель, который тенью двигался за ними повсюду и бдительно, в точности как те тетки в толстых чулках, следил за каждым их шагом — только из обтянутого кожей салона «мерседес-бенца». Однако Вайс больше не мог закрывать глаза на незрелость своих детей, на их неумение общаться с повзрослевшими сверстниками. Лия и Йоав изъяснялись на смеси иврита, французского и английского, который понимали только они сами. Да, они немало путешествовали по свету, но жизненного опыта им это не прибавило, и они считали свою изолированность естественной, даже нарочно сторонились других подростков. Вайс понял, что это предел и держать их на коротком поводке больше нельзя. Не исключено, что он вдруг нутром почуял — так иногда бывает с самыми непросвещенными и слепыми в своей любви родителями, — что избранные им методы воспитания вредны и могут нанести его детям непоправимый и до поры не предсказуемый ущерб.