Николь Краусс - Большой дом
Когда Йоаву исполнилось шестнадцать, а Лие пятнадцать, отец решил послать их в Международную школу в Женеву. К тому времени нянек заменил водитель, который тенью двигался за ними повсюду и бдительно, в точности как те тетки в толстых чулках, следил за каждым их шагом — только из обтянутого кожей салона «мерседес-бенца». Однако Вайс больше не мог закрывать глаза на незрелость своих детей, на их неумение общаться с повзрослевшими сверстниками. Лия и Йоав изъяснялись на смеси иврита, французского и английского, который понимали только они сами. Да, они немало путешествовали по свету, но жизненного опыта им это не прибавило, и они считали свою изолированность естественной, даже нарочно сторонились других подростков. Вайс понял, что это предел и держать их на коротком поводке больше нельзя. Не исключено, что он вдруг нутром почуял — так иногда бывает с самыми непросвещенными и слепыми в своей любви родителями, — что избранные им методы воспитания вредны и могут нанести его детям непоправимый и до поры не предсказуемый ущерб.
Он позвонил директору Международной школы, месье Булье, и долго беседовал с ним о школе, о том, как там будут заботиться о его детях, и о том, чего он ожидает от этого образования. Вайс по опыту знал, что подобной беседой непременно завоюет директорское расположение: люди считают, что они тебе в некотором роде обязаны, если поговорить с ними по-дружески или даже просто пожать им руку. А уж если дать им понять, что можешь оказать взамен какую-то услугу… В общем, в конце телефонного разговора Вайс уверил Булье, что найдет пару для его китайской вазы эпохи Мин. Раньше пара была, но несколько лет назад его жена пригласила гостей на званый обед и уронила вторую вазу, когда ставила цветы. Вайс, конечно, не поверил, что ваза разбилась случайно, но понял, что произошло это при неприятных обстоятельствах и память о них все еще тревожит Булье. Он знал, что единственное спасение в таких случаях — найти точно такой же предмет.
Сам Вайс машину не водил — при малейшей возможности ходил пешком, в прочих случаях ездил, как все люди, на метро, — но тут он решительно нанял автомобиль с шофером, чтобы сопровождать Йоава и Лию от Парижа до Женевы. Пообедать остановились в Дижоне, в темной таверне на узкой средневековой улочке, названной в честь какого-то богослова семнадцатого столетия, после чего Вайс оставил Йоава и Лию листать книжки в книжном магазине под надзором шофера, а сам отправился по делам. Не существовало такого места на карте, где бы Вайс не нашел себе дела: если не было очевидного, он это дело изобретал. Его характерный жест: пальцы, точно грабли, пробегали по закрытым глазам, будто что-то соскребали с век. Йоав такого жеста никогда ни у кого больше не видел и считал его фирменным, присущим только отцу. В детстве ему казалось, что в эти мгновения отец прислушивается к чему-то далекому, недосягаемому для обычного человеческого слуха. Как собака. Позже он понял, что отец оборонялся от внезапных атак памяти.
Прибыв в Женеву, Вайс немедленно привел детей в дом месье Булье. В обществе мадам Булье и ее страдавшей одышкой французской бульдожки Лия с Йоавом просидели довольно долго, угощаясь песочными печеньицами с большого блюда, а директор школы увел отца в кабинет для серьезной беседы за плотно закрытыми дверями. Наконец мужчины наговорились, и директор повел все семейство в спальный корпус, где жили мальчики и где отныне будет жить Йоав. Месье Булье даже счел своим долгом отдернуть занавеску и показать, какой чудесный вид на парк открывается из этого окна. Обняв на прощанье сына, Вайс сопроводил дочь через весь город в дом старушки, бывшей учительницы английского языка, где Лие предстояло жить с двумя девочками постарше: с дочерью американского бизнесмена и его тайской жены и с дочерью бывшего главного инженера при шахе Ирана. Когда у Лии впервые пришли месячные, ее иранская подружка подарила ей свои крошечные сережки-гвоздики с алмазами. Лия держала их в коробочке на подоконнике вместе с сувенирами, приобретенными в многочисленных путешествиях. В тот год они в первый и последний раз жили раздельно — во всяком случае, до нашего знакомства в Англии такие эпизоды больше не повторялись.
Без детей Вайс на одном месте вообще не задерживался. Лия с Йоавом получали открытки из Буэнос-Айреса, Санкт-Петербурга, Кракова. Текст на обороте был написан почерком, которому суждено умереть вместе с этим поколением (шатким, искореженным перескоками с языка на язык, величественным в своей неразборчивости), и всегда заканчивался одинаково: Заботьтесь друг о друге, мои любимые. Папа. В каникулы, а порой даже по выходным, Йоав с Лией садились на поезд: в Париж, в Шамони, в Базель или Милан, чтобы встретиться с отцом — на квартире или в гостинице. Иногда их принимали за близнецов. Брат с сестрой всегда выбирали вагон для курящих, Лия прижималась виском к стеклу, Йоав опирался подбородком на руку, за окном сменяли друг друга силуэты Альп, сгущались сумерки, а кончики сигарет, зажатых длинными тонкими пальцами, горели все ярче.
Спустя два года после поступления детей в Международную школу в Женеве и девять лет после того, как потерявший жену Вайс покинул дом на улице Ха-Орен, он внезапно решил туда возвратиться. Детям он ничего объяснять не стал. Вообще им всем было свойственно молчать, а не обсуждать, это молчание не было нарочитым, не содержало вызова — просто такой способ сосуществования в семье для людей, которые по природе своей отшельники. Хотя Вайс по-прежнему путешествовал, поездки эти всегда заканчивались одинаково, как письма: он шел по дорожке к своему дому, а под ногами, меж плиток, пробивалась трава. С чемоданчиком в руках он шел к каменному дому, который когда-то так любила его жена.
Что касается Йоава и Лии, они наслаждались новообретенной свободой в дозволенных школой рамках; в остальном же дни их мало изменились. В сущности, этих подростков насильно погрузили в школьную жизнь, и, оказавшись лицом к лицу со сверстниками, они лишь острее почувствовали свою инакость и еще больше укрепились в потребности отстраниться, изолироваться от других. Они обедали только вдвоем и проводили свободное время в компании друг друга: то бродили по городу, то брали билеты на катер и кружили по озеру, совершенно позабыв о времени. Иногда ели одно на двоих мороженое в кафе у воды, но каждый из них при этом глядел не на другого, а в противоположном направлении, погруженный в собственные мысли. Друзей не заводили. На втором их году в Женеве один из соседей Йоава по общежитию, высокомерный марокканец, хотел затеять роман с Лией, а получив от ворот поворот, начал распространять слух, что брат и сестра состоят в кровосмесительной связи. Сами они всячески подкармливали этот слух: демонстративно клали головы друг другу на колени, ерошили волосы, перебирали локоны. Среди однокашников их роман считался непреложным фактом. Даже учителя бросали на них особые взгляды, в которых сквозили любопытство, ужас и зависть. В какой-то момент ситуация достигла точки кипения, и господин Булье счел своим долгом оповестить о происходящем отца — оставил для Вайса голосовое сообщение, и тот мгновенно перезвонил ему из Нью-Йорка. Булье покхекал, попытался начать то так, то эдак, не осмелился, закашлялся по-настоящему, попросил Вайса подождать, а тут и жена подоспела со стаканом воды, которую Булье выпил и, под суровым оком жены, набрался храбрости, поднял трубку и без обиняков сообщил Вайсу о его детях то, что все вокруг давно уже знали. Вайс долго молчал. Булье успел удивленно вздернуть брови и бросить тревожный взгляд на жену. Знаете, что я думаю? — наконец произнес Вайс. Могу только вообразить, сказал директор. Я думаю, что очень редко ошибаюсь в людях, господин Булье. Для моей работы важно уметь разобраться в характере человека с первого взгляда, и я вроде бы это делать умею. Тем и горжусь. Но с вами, господин Булье, я, видимо, ошибся. За умного человека я вас, признаюсь, не держал. Но и дураком тоже не считал… Тут директор снова закашлялся и резко вспотел. А теперь прошу простить, закончил Вайс. Меня тут человек ждет. До свидания.
Все это мне рассказывал, главным образом, Йоав, когда мы курили и болтали в темноте, голые, его обмякший член — на моем бедре, мои пальцы на его выпирающей ключице, его руки меж моих коленей, моя голова в выемке его плеча. Оба мы чувствовали особое волнение, даже трепет от этой удивительной, хрупкой близости. Позже, когда я получше познакомилась с Лией, она тоже иногда рассказывала всякие эпизоды. Но любые истории всегда оставались какими-то незаконченными, чего-то в них не хватало. Образ отца оставался наброском, намеком на портрет, они словно боялись прописать его до конца, боялись, что он перекроет, затмит все вокруг, да и их самих.
Я обмолвилась, что познакомилась с Йоавом на вечеринке, но это не совсем так — по крайней мере, первая наша встреча произошла раньше, спустя три недели после того, как я попала в Оксфорд. Я увидела Йоава в доме молодого преподавателя, который когда-то был студентом одного из моих педагогов в Нью-Йорке. Но в тот вечер мы не обменялись и парой слов. Когда мы встретились снова, Йоав уверял, что запомнил меня с прошлого раза, даже подумывал разыскать. Я удивилась, поскольку помнила, каким рассеянным и одновременно озабоченным он выглядел за столом у оксфордского дона, словно у него раздвоение личности: один Йоав потягивает бордо и орудует ножом и вилкой, а другой гонит стадо коз через высохшую, без единой живой травинки, пустошь. Он почти ничего не говорил. Я уяснила только, что учится он на третьем курсе по специальности «английская филология». Сразу после десерта он ушел, буркнув, что должен успеть на лондонский автобус, хотя, когда он прощался с хозяином и его женой, стало ясно, что быть очаровательным он вполне умеет.