Дёрдь Конрад - Соучастник
Матушка моя хотела учиться на архитектора, но у дедушки университет прочно ассоциировался с борделем, что усугублялось еще и тем обстоятельством, что среди студентов, будущих архитекторов, было много евреев; обстоятельство это делало особенно ненавистной мысль о том, что матушка будет учиться всякой ненужной чепухе. Он духовно отдалился от дочери; впрочем, будь его воля, он бы навечно замуровал ее в какой-нибудь комнате и лишь заглядывал бы к ней через глазок в двери. Вот в такой обстановке я и заполучил отца-еврея, который, как вихрь, налетел и унес матушку, обезоружив деда тем, что не потребовал в приданое ни филлера, даже наоборот: выделил солидную сумму на ведение раскопок. «Отец, этот старый хомяк, продал меня твоему отцу, толстому кошельку», — сказала матушка, искрясь от гнева, однажды вечером, когда отец мой сначала храпел в театре, потом, в изысканной компании, горячо доказывал, что спать с двумя бабами лучше, чем с одной. Если уж речь зашла о скандалах, то надо сказать, что матушка тут тоже не оставалась в долгу: заходя в какую-нибудь лавку, она все, что ей нравилось, с загадочной улыбкой просто складывала себе в сумку и удалялась с таким высокомерным видом, что приказчики грубую мысль о плате даже в слова не смели облечь. Вообще-то матушка деньги терпеть не могла; пачку банкнот, которую отец в ярости швырял на стол, она сметала в сторону — примерно с такой же брезгливостью, с какой однажды двумя пальцами вытянула у него из кармана женские трусики. Антикапиталистическая брезгливость матушки с течением времени росла и крепла: за нее все оплачивали другие. На рынок первой шла гувернантка, за нею — кухарка, следом — дворовый слуга с корзинами. Матушкино дело было лишь скучливо клевать кулинарные произведения Регины. Что же касается ее собственных походов за покупками, то отец потом обходил все лавки на главной улице, для вида покупал что-нибудь — и как бы между делом бросал, что мог бы заодно оплатить счета супруги. Торговцы участвовали в этой маленькой комедии с каменными лицами; лишь один придурковатый мануфактурщик однажды неосторожно хихикнул в кулак. И сначала получил деньги, потом — увесистую оплеуху; в следующий раз и он протянул счет за матушкины приобретения с самым почтительным видом.
Слышу вечерние голоса, доносящиеся из комнаты родителей; со своего балкона, в распахнутой створке окна, вижу и их отражения. Отец: «Если ворует прислуга, я ее выгоняю ко всем чертям, а тебя, если еще раз что-нибудь украдешь, изобью до потери сознания». Матушка: «В самом деле, вы ведь еще ни разу меня не ударили. Не хотите ли выполнить обещание прямо сейчас? Если иначе никак, то хотя бы так я смогу вас почувствовать». На лице у матушки — вызывающая, кривоватая улыбка; сидя на блестящей кожаной кушетке, она поднимает ноту и, подцепив пальцем часовую цепочку, вытягивает у отца часы из кармана. Руки отца, словно два голодных кабана, отправляются по ее ноге к колену. «Змея», — шепчет отец. «Вы, милый мой, не сможете мне изменить, даже если поселитесь в борделе. Где бы вы ни гуляли, все равно будете помнить, что жена вам, собственно, никогда еще не принадлежала». «Не надо преувеличивать», — пробурчал, словно защищаясь, отец. За драматическими его побегами и растрепанными возвращениями немое поражение это рисовало большой знак вопроса.
14Не знаю, был ли это признак моей солидарности с отцом или желание утереть ему нос, но я предпринял серию символических актов мести против матушки; и первым делом я соблазнил самую младшую ее сестру, с которой они были очень похожи. Муж ее в основном проводил время в саду: совершая странные, утиные телодвижения, тренировался в спортивной ходьбе, загорал голышом и затыкал всем нам рот тибетским буддизмом, поскольку мы были слишком слабы духом, чтобы обрести руководящий принцип жизни своей в воздержании. Раз в день — но только один раз — он обжирался, как свинья, из углов рта у него тек сок жареного мяса; после обеда, задрав ноги в белых чулках, он сидел на диване, хрустел орехами и горячо рекомендовал мне, девственнику, оставаться девственником и впредь; менее привлекательный совет не мог прийти ему в голову. Тетя же загорала на длинной каменной скамье и, положив ступни мне не плечи, размышляла вслух, что заключать компромисс с чувствами — она имела в виду брак — так же глупо, как с солнечным светом или с дождевыми тучами. В их дискуссии, чисто теоретической, мое подсознание вставало на сторону тети, признавая ее правоту и в том, что не каждая женщина, изменившая мужу, обязательно попадет потом в ад: Анну Каренину, скажем, вряд ли будут на том свете поджаривать на вертеле. Пока она так рассуждала, в мозгу моем поселилось и все более крепло отчасти кровосмесительное желание познать это разгоряченное солнцем, стройное тело. Я пошел следом за ней в прохладную гостевую комнату, на стене которой висела картина живописца конца прошлого века: серая от взаимной ненависти супружеская пара гуляет по осенней аллее. Угрюмый мужчина в котелке и угрюмая женщина в шляпке держат друг друга под руку с таким выражением, будто оба только и мечтают, как бы отравить другого. Тетя, лежа на софе, накрытой ковром, потягивала свежее яблочное вино. Я встал рядом с ней на колени и провел губами по ее бедру с белым, выгоревшим на солнце пушком. Она повернула голову набок, немного удивилась, но, прижав стакан к груди, лишь молча следила за моей деятельностью. Потом, неожиданно, но по-прежнему молча, сбросила с себя купальник и сделала знак, чтобы я закрыл дверь на ключ. На это у нас были все основания, потому что спустя пару минут явилась Регина и стала рассказывать через дверь, что на закуску сегодня будут телячьи мозги со спаржей, но главное все же — мясной суп, на нем видно по-настоящему, смыслишь ли ты в поварском искусстве, ведь всем известно, что между ангелом и бесом разницы меньше, чем между хорошим и плохим мясным супом. Тетя что-то отвечала ей, сонным голосом и невпопад, через дверь, я зарылся лицом ей в живот; наконец глуховатая Регина убралась назад, в кухню. Тетя помогла мне расстегнуться; мои руки дрожали, ее — нет. С таинственным умением она восстановила мой скукожившийся от ужаса член, потом, склонившись надо мной, скользнула вперед и прижала свои маленькие, плотные половые губы к моему рту. Муж ее куда-то уехал, и я каждую ночь, в течение двух недель, проводил с ней. Как-то мы слишком, видимо, расшумелись, и матушка за завтраком заметила, что, мол, летние радости — это хорошо, но по физике я, скорее всего, и на осенней переэкзаменовке провалюсь. На вокзале, глядя, как удаляется поезд, который увозил тетю, я упал в обморок. Я слал ей письмо за письмом с упреками и угрозами, она в ответ не написала мне ни строчки. Потом я сел в поезд и поехал к ней в трансильванский городок; по дороге я очень веселился, когда на последней пересадочной станции один из двух кассиров поманил меня к себе и, подмигнув, стал уговаривать купить билет у него: он-де продаст дешевле. На главной площади курортного городка высилось великолепное барочное здание тюрьмы; перед ней, на аллее, в запертой на замок клетке, заключенные в полосатых робах продавали вырезанных из дерева львов и бичи со свистульками в рукоятках. В клетке побольше наяривал тюремный духовой оркестр, рядом с трубачами-растратчиками играли на кларнете меломаны-надзиратели. У тети в саду была вечеринка с иллюминацией, в синем сумраке под яблонями бродили фигуры в длинных белых балахонах и с черепами, намалеванными на масках из черных чулок. Мы с тетей поднялись на чердак и рухнули на драное кожаное канапе, среди запорошенных пылью, ребристых рундуков. Мы уже одевались, когда в лунном свете, падающем из слухового окна, обнаружили, что одежда на нас обоих в крови. Тетя попросила меня больше не писать и не приезжать, ей стыдно, что она меня соблазнила, насчет себя она всегда подозревала, что склонна к распутству. «К дурости ты склонна», — сказал я и собрался было зареветь, но зеленовато-серые глаза ее, вспыхнувшие любопытством, заставили меня стоически терпеть боль. На следующий день я сидел, откинувшись назад, в кожаном нутре фиакра, а тетин сынишка вертелся на облучке, рядом с кучером, и забавлялся, делая вид, будто падает на меня, головой мне в колени, а я должен был щекотать ему шею. Из окна отъезжающего поезда я еще видел, как тетя, держа сына за руку, идет назад, к фиакру, лошади в упряжке которого, с головой в сумах с овсом, были как вечные символы прощания.
Предложение поселиться в борделе, которое матушка сделала отцу, претворил в жизнь, еще в легкомысленные гимназические годы, я, их сын. Склонившись надо мной на локтях, Бригитта с ее длинной талией долго уговаривала меня остаться: может быть, потому, что я внятно объяснил ей, что к чему и кто против кого в гражданской войне в Испании. Концом заплетенной косы она щекотала себе маленькие груди и жаловалась: ну что это, в самом деле, за безобразие, меньше, чем два мандарина. На другой день она пристроила меня в постель к мадам, надеясь, что выпуклости Йозефы, обильные, как счастливые мирные времена, скорее настроят меня на переселение. В предвечерние часы я устраивался в гостиной среди девушек в комбинациях, грызущих цукаты; когда я сражался с дифференциальным исчислением, сердца за грудями, скользившими по моему затылку, от жалости обливались кровью; но намерение мое стать доменным инженером и сочинение, которое я написал о раскаленном металле, всем им очень понравились; они даже яичный ликер у меня из-под носа убрали. Я обожал момент, когда на звук дверного колокольчика они выбегали в оклеенный бордовыми обоями салон; аккомпанируя их парадному выходу, я бренчал на пианино мелодии шлягеров, заменяя нашего субтильного голубого тапера, который все чаще исчезал в компании с морфинистом-врачом. Музыка становилась все более бурной, как на сеансе немого кино в эпизоде, где шпионка с длинными ногтями душит махараджу; и под эту музыку шеренга шлюх с райской непосредственностью извивалась перед торговцем-галантерейщиком или перед гимназистом в коротких штанах. Гость стоял, сбитый с толку магнитной бурей соблазна; девушки высовывали язык, раскачивали грудями, вращали выпяченным пахом, каждое движение было подчеркнутым и отработанным; что было скрыто одеждой и что нет, определялось отнюдь не стыдливостью. Бригитта стягивала свои длинные волосы охотничьим поясом, груди ее не было видно, зато поджарый, слегка веснушчатый, пшеничного цвета живот был голым чуть ли не до самого лобка, а вокруг пупка блестел нарисованный золотой квадрат. Ее подруга, Мелинда, могуче вытанцовывала в халате с капюшоном, но иногда задирала его до пояса, и тогда в выбритом паху мелькал, словно ядовито-красный жгучий перец, умопомрачительный клитор. У каждой был свой, бьющий ниже пояса выходной аттракцион, театральной репетицией здесь становился час пик; нигде с таким энтузиазмом не ценили мои режиссерские идеи. Бригитте было девятнадцать, мне шестнадцать, и мы не знали, что такое угрызения совести; если гость был щедрым, мы брали такси и отправлялись есть телячью отбивную, а Бригитта покупала мне все розы, сколько их было у цветочницы. Иной раз она просила меня подсматривать сквозь дырку в стене: тогда она не чувствует себя с чужими мужчинами так одиноко. Наша любовь будила в ней щедрость, она по-братски предлагала меня остальным, и я восторженно порхал из комнаты в комнату. Когда я оказывался у трубноголосой Мелинды и демонстрировал свою изобретательность на ее просторном, как обеденный стол, животе, Бригитта весело хохотала над несоразмерностью наших ликующих тел и, в то время как Мелинда, вздымаясь надо мной, почти погребала меня своей массой, она длинными пальцами с красными ногтями доставала из банки вишневое варенье, заготовленное хозяйственной Мелиндой. В предобеденное время, пока клиентов было немного, девушки загорали, лежа на шезлонгах за домом в стиле рококо, выкрашенным в бледно-желтый цвет, в саду, вокруг высохшего фонтана с каменными статуями голых ангелочков. Среди камней был разбит японский сад; в облаке ванильного аромата, в халате с цветами апельсина являлась в сад Йозефа, неся блюдо коржиков с каштановым пюре. Бригитта клялась, что ее дед, померши, тридцать лет стоял на колокольне собственной часовни и смотрел оттуда на деревню. На колокольне всегда был сквозняк, тело его не разложилось, только усохло, хотя воробьи над ним основательно поработали. «Да у тебя и деда-то не было», — высказывала сомнение Йозефа, и дискуссионный этот вопрос давал достаточно содержательности моим украденным у гимназии дням.