Алексей Ильин - Время воздаяния
К осени жизнь, впрочем, в некотором отношении вернулась в свою колею и стала проходить, как всегда — в тихом сумасшествии. Любовь… — доучивалась на курсах, я снова увлекся декламацией и сценой и играл в драматическом кружке, где были еще какие — то присяжные поверенные, а премьером — известный агент департамента полиции, что мне сурово поставил однажды на вид мой либеральный однокурсник. В декабре того же года был я с Любовью на вечере, устроенном в честь светила нашей словесности, полубога тогдашней читающей публики, и она же — Любовь присутствовала на одном из спектаклей, где я под под каким — то нелепым псевдонимом играл выходную роль. Все эти утехи в вихре света кончились, разумеется, болезнью.
В то время уже начинались «волнения», в которых я не принимал участия: по болезни и по какому — то тогдашнему равнодушию к ним. Однако эта моя «аполитичность» кончилась довольно плачевно. Я вздумал держать экзамены (так как сидел уже второй год на первом курсе), когда «порядочные люди» их не держали, и Любовь, встретившая меня как — то раз, обошлась со мной за это сурово. На экзамене политической экономии я сидел дрожа, потому что ничего не знал. Вошла группа студентов и, обратясь к профессору, предложила ему прекратить экзамен. Он отказался, за что получил какое — то (не знаю, какое) выражение, благодаря которому сидел в слезах, закрывшись платком. Какой — то студент спросил меня, собираюсь ли я экзаменоваться, и, когда я ответил, что собираюсь, сказал мне: «Вы подлец».
Как следствие, экзамен я, разумеется, сдал на «отлично», но именно тогда, вероятно, у меня стало укрепляться решение уйти с юридического факультета, выбранного мною по глупости и безмыслию — и главное: до того, как вполне осознал я новое свое предназначение.
Лили, с которой мы все еще встречались тогда, обо всем, конечно же, знала, но относилась как — то на удивление равнодушно: «Как твоя objet?» — спросила она лишь раз. Я стал что — то довольно неловко объяснять, но она закрыла мне рот рукою: «Помнишь, я же говорила тебе, что мы — всего лишь близкие? В этом смысле наши отношения несколько предосудительны… Но, надеюсь, нам это простится». Дальнейшее изложить связно не совсем легко, так как то был один из вечеров, когда она была свободна, мы были уверены, что врасплох нас никто не застанет, и наши родственные чувства могут исполниться совершенно.
* * *Итак, в первый же год нового века я оказался будто меж двух берегов, одинаково далеких и туманных — тогда еще я не сознавал этого вполне, мне казалось, например, что моя разлука с Лили — временна, и я даже не слишком часто вспоминал ее, все тоскуя о своей новой повелительнице, которая продолжала быть ко мне равнодушна и сурова — но мне казалось, что обретенному мною зримому символу вечной женственности так и следует относиться к своему рабу — не столько согрешившему, сколько слишком еще слабому, чтобы служить, как ему должно.
Время шло, пробежала весна, вернулось лето, с которым — казалось — вернется и все то, с чего началось мое столь ярко пережитое преображение — я ждал и готовился к этому, мне казалось, что в этот раз все будет иначе, я не сделаю тех ошибок, что конечно же создали тогда у Нее превратное, совершенно превратное впечатление обо мне, я даже стал немного интересоваться «политикой» и модными тогда литературными вкусами, даже выучил несколько новых словечек, что прежде брезгливо не замечал — они оставляли у меня на языке ощущение дурно приготовленной трактирной стряпни, но я был уверен, что грядет новое время, и постепенно все очистится от этого привкуса, обратясь в — новое, свежее, светлое.
Однако в первый же день, прибыв с визитом в соседское имение, я с горечью понял, что ничего не изменилось — и вряд ли изменится: со мной были все также неприветливы, суровы, почти грубы; ее родня прятала смущенно глаза, но сделать по — видимому ничего не могла. Я затосковал и даже перестал бывать у них; к тому же последствия болезни еще давали себя знать — ездить верхом врач запрещал, а трястись в телеге — было для меня уже решительным унижением.
Ночью я снова видел Лили — той, иссохшею на солнце нищенкой, какой увидел впервые. Она сидела на подоконнике раскрытого в сад окна; луна светила ей в спину, снова делая ее бесплотной черной тенью. Я был почему — то совершенно обессилен, даже не мог разнять губ, чтобы позвать ее, но оказалось — это и не нужно, слова произносились сами собою; я обрадовался и заплакал.
Она, казалось, даже не заметила этого: «Как я рада снова тебя видеть, — сказала она также беззвучно, — ты стал почти прежним, таким, каким я встретила тебя впервые, помнишь?» — «Помню» — «Я пришла благодарить тебя: ты выполнил мою просьбу» — «Выполнил просьбу? — не понял я. — Какую?» — «Ты полюбил» — «Да, но что — то радости мне это не приносит», — признался я, вспомнив последний холодный прием у соседей. «Ты не понял. Эта девочка… У нее свой путь и свое предназначение… Я не о ней, конечно. Ты полюбил их всех — как я просила» — «Всех?! Их?! Этот никчемный безобразный сброд?! — я был буквально ошеломлен. — Я их ненавижу!» — «Ты полюбил их, — спокойно повторила она, — и просто еще не сознаешь этого» — «Поэтому я плачу?» — спросил я как ребенок.
«Помнишь, что я тебе говорила? — отозвалась она мягко. — Нельзя отказываться от нечаянной радости. Мы влачим это свое бесцветное существование только потому лишь, что нам не хватает смелости наполнить его содержанием, или фантазии, чтобы его отыскать — чаще же нам не хватает ни того, ни другого. Ну… не отчаивайся — твоя радость еще, быть может, впереди… Впрочем, прости: я теперь на минутку — муж может проснуться. Я еще приду. Прощай же» — «Прощай…»
Я думал, что уже не усну до утра, но уснул моментально, даже не успев заметить, как она ушла.
Наутро я не стал даже касаться своих ежедневных занятий (я вынашивал решение о переходе на филологический факультет того же университета и посвящал каждое утро соответствующему чтению) — а отправился в глухой уголок леса, к заросшему ряской пруду; я уселся на склонившуюся к воде березу, что давно споткнулась о свои подмытые водою корни, прижался лопатками к жесткой развилке шершавых сучьев и, подняв лицо к погожему, но бессолнечному небу, закрыл глаза. Суета и нелепые хлопоты последних месяцев стали постепенно уступать место покою, звукам, запахам молодого еще лета, леса и укрывшегося в его глубине болота со ржавой стоячей водою. Я ощутил вокруг себя кипение жизни — не той, что составила все мое, казавшееся таким важным, существование за десять последних лет, а — той прежней, что была мне знакома в детстве — здесь в имении — и раньше — на дорогах, пройденных мною в одиночку, без иных спутников, кроме ветра, солнца, немолчного шороха песка и сухой колючки. Я стал чувствовать, как меня обступают странные тени, призраки существ — людей и нелюдей, что жили здесь долгие века, еще до того, как безвестные южные племена, гонимые недругами и нуждою, бросили, не заперев дверей, свои веками обжитые жилища и, забыв даже притворить за собою ворота в окружавших их невысоких стенах, оставив на произвол грабителей весь свои скарб, бросив даже больных и немощных, ушли в дальний и тяжкий путь, обещавший им одно лишь, только одно: что через годы, добравшись сюда, смогут они скрыться, раствориться навсегда среди этих лесов, схорониться на им одним известных островках среди ржавых топей, в землянках, больше похожих на звериные норы, чем на человеческое жилье, смешаться, породниться с местной чудью и безвредной лесною нечистью — чтобы только оставили их в покое, дали жить, как они могут и хотят, как породила их земля, или вода, или песчаная глубина.
Мне казалось, что моего лица касаются какие — то мягкие перья, что кто — то незримый тихо и нежно дышит мне в щеку, пониже уха, но ни напряжения, ни, тем более, страха не ощущал — я понял, что я — свой здесь: именно здесь, а не в столичной суете и не в университетском обществе, понял, что принят и любим — здесь, а не в соседской усадьбе, откуда звал меня мощный и призывный глас, в котором, однако, не было ни любви, ни нежности, но звучал он как голос рога, призывающего на великую страшную охоту, или пышный и кровавый турнир, победителю которого достанется — слава, богатство, рука и тело первой красавицы давно погрязшего в долгах и междоусобицах королевства; о нем, о герое, сложат легенды, которые переживут и его и его далеких потомков, но — ни капли любви не обретет он там — хоть капли, чтобы чуть смочить запекшиеся в кровавой схватке губы.
Я понял, что Лили, оставшаяся теперь где — то на далеком и уже почти не видном в тумане берегу, который собственной волею я покинул в погоне за своей всегда ускользающей от меня нитью судьбы, снова оказалась права.
Так сидел я, прислушиваясь к своим ощущениям и доносившимся до меня звукам долго, чуть ли не до обеда. Под конец мне стало казаться, что я снова вижу Лили — именно там, на том самом берегу, от которого я отплыл: я потянулся к ней душою через разделявшее нас водное пространство, но оказалось, что это я просто задремал — сапог мой соскользнул с покрытого скользкой тиной корня, и я со всего маху плюхнулся прямо в черную вонючую воду, подняв целый черно — зеленый фонтан. В пруду было, разумеется, неглубоко: я встал на ноги, чуть увязнув в донном иле, и расхохотался. Две пичужки, при моем феерическом падении сорвавшиеся было с ветки росшего невдалеке бузинного куста, и однако же усевшиеся обратно обсуждать какие — то свои дела, снова вспорхнули и, уже не задерживаясь, скрылись в лесной чаще. Я кое — как отряхнул грязь и ряску и двинулся домой.