Джон Гарднер - Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Он оставил ее в сарае — на туалетном столике вишневого дерева, который у него там хранился, — несколько месяцев назад, когда в округе появилась рысь и напугала всех местных фермеров. Кто-то заметил у дверей коровника следы, вызвал полицию, и полицейские сказали, что это рысь. Слух разнесся быстро, и вскоре рыси замелькали повсюду — перебегали дорогу в горах под самым носом у идущего автомобиля, шныряли в кустарниках возле сарая, красовались в лунном свете, застыв, словно изваяние на заснеженном газоне. Жена Силвестера перепугалась до смерти, и Джордж, убедившись, что шуточками делу не поможешь, пообещал ей винтовку. Он вытащил ее, почистил, зарядил несколько патронов и ссыпал их в бумажный кулек, а потом отнес винтовку в сарай, чтобы отдать Силвестеру, когда тот придет за молоком. Но к тому времени, когда они увиделись, рысь уже подстрелили где-то за Атенсвиллем, не в их стороне, и винтовку Силвестер не взял. («Мало ли, ведь может и другая появиться», — убеждал Джордж. Силвестер усмехнулся: «Очень даже может, — сказал он. — В этих старых, дремучих лесах всякой нечисти достаточно».) Яркий до белизны лунный свет заливал подъездную дорогу, но Джордж быстро вприпрыжку пересек ее, подтягивая увечную ногу, и нырнул в высокую траву. Ничего не случилось. Он лежал замерев, уткнувшись локтем в мягкую землю и ощущая на лице влажное прикосновение бурьяна, от которого одновременно пахло гнилью и свежестью. Он выждал некоторое время, потом пополз к сараю не по прямой, а сильно забирая в сторону, чтобы не оказаться на открытом месте. У каштана, растущего там, где год назад кончался огород — он сейчас, как весь участок, зарос сорняками, — Джордж опять остановился, поднял голову и посмотрел на дом. По-прежнему ни малейших признаков жизни. «А что, если в самом деле нервы?» — подумал он. И, едва позволив себе такой вопрос, он тут же понял: в доме нет ни души… Если бы он не был психом, он бы сейчас встал и вошел в дом. Но он псих. А вернее, просто слабодушный: при одной мысли о том, чтобы встать, у него тряслись поджилки.
Здесь, за домом, ползти приходилось по липкой грязи. Грязь просачивалась между пальцами, когда он опирался рукой о землю, она залепила скобку на стопе, и нога стала тяжелой, как в гипсе. От намокшего в росистой траве свитера разило древесиной, а штанины были так мокры, словно он свалился в ручей. Он дополз до стены сарая и, прижимаясь к ней вплотную, встал, а пятью секундами позже был уже внутри и так запыхался, что прислонился к стойке с инструментами, чтобы перевести дух.
Когда он рывком распахнул дверь («Смешно? Не то слово!» — рассказывал он всем впоследствии) и ворвался в дом с винтовкой наперевес, кухня была пуста. Дверь в гостиную, как всегда, открыта настежь, и, еще не дойдя до порога, он уже знал, что там никого нет. Никого не было в столовой, в библиотеке, в кладовке и в нижней спальне — он обошел все эти комнаты и в каждой зажигал свет — и точно так же никого не было ни на парадной, ни на черной лестнице, и не было никого ни на втором, ни на третьем этаже. Ничего и никого во всем доме, только он и вещи.
И тогда, образумившись наконец, он осознал с ужасающей ясностью, как пуста его жизнь. Он видел с такой четкостью, будто это выжжено в мозгу: Кэлли, Генри, ребенка, собаку на крыльце в янтарно-желтом свете фонаря. Если бы по мокрой траве и по грязи, защищая все свое, полз вот так Генри Сомс, в этом был бы какой-то смысл. И даже окажись все это вздором, геройством шута в мундире — все равно.
— Дурак! — прошептал он, униженный, разгоряченный, злой, и, встретив в зеркале свой взгляд, чуть не заплакал от досады.
Винтовка оттягивала руку, он посмотрел на нее. Стара как мир, «Спрингфилд 45–70» образца 1873 года, офицерская модель, судя по таблице в «Вестнике огнестрельного оружия»… но ствол все еще отливает красивой прохладной синевой, покоясь на сочно-коричневом каштановом ложе. Редко удается встретить такую старую вещь, и чтобы до сих пор сохранилась синева. Большинство людей этого бы не заметили или не сочли существенным, но тем не менее это редкость; такую вещь необходимо сохранить. Он вдруг подумал, охваченный каким-то волнением, точно на пороге важного открытия: «До чего же я перепугался, господи боже ты мой! С первой же минуты решил: все, мол, песенка моя спета». Вернулся в кухню поискать мягкую тряпочку для протирки и налить себе виски. Сегодня он его заработал.
V. ДЬЯВОЛ
Саймон Бейл был свидетелем Иеговы. В одно прекрасное воскресное утро, в разгар зимы, он появлялся у вас на крыльце, глуповато улыбаясь и выдыхая клубы пара, как трусливая собачонка, заглядывая сбоку вам в лицо, подогнув даже слегка колени и старательно запрятав Библию под полой изодранного зимнего пальто, а позади стоял сын его Брэдли, такой же робкий, как отец, но неуловимо отличающийся от отца — он не так искусно прятал свою готовность перейти от раболепия к бешеной злобе, ставшей впоследствии его главной чертой, — впрочем, ни Саймон, ни его сын никого не страшили всерьез, особенно солнечным зимним утром, когда ветер пахнет январской оттепелью, и вдали звонят колокола, и голубовато-белые горы уплывают неслышно, как Время. Чтобы избавиться от них, достаточно было захлопнуть дверь.
До сорока четырех лет Саймон Бейл работал ночным портье в гостинице Гранта в Слейтере. Это было четырехэтажное здание из красного кирпича, формой напоминавшее коробку, закопченное, плоское, старое, явно нерентабельное, все в ржавых потеках, так как карнизы на крыше протекали с незапамятных времен. Вестибюль был тесный, никак не больше обыкновенной деревенской гостиной, на полу лежал выцветший и потертый ковер вроде тех, какие можно обнаружить в классах воскресной школы при сельской церкви, и от цветочного узора на ковре осталось только нечто смутное. На ковре стоял старый диван с вылезшими пружинами, два прямоугольных кресла производства сороковых годов, рахитичный шахматный столик, придвинутый к стене и заваленный горой журналов, а в углу телевизор. В гостинице жили старики и две женщины, с чьей профессией Саймон безмолвно и кротко мирился. Терпимое отношение к блудницам, как он их именовал, вовсе не свидетельствовало о широте его взглядов, но не доказывало и его лицемерия. Просто их нечестивость была неотделима от общего растления нравов и служила лишним предзнаменованием близкого конца света. Конечно, им предстояло вечно гореть в адском пламени, это само собой, но вместе с ними гореть будет и почти все человечество — за гордыню, за алчность, за то, что не помнит субботы, за то, что полагает, будто дьявол мертв. Перед лицом столь огорчительных пороков человеку впору бы лишь о своей душе позаботиться, да еще еженедельно, воскресным утром, тщетно, но с настойчивым упорством взывать — к целым семьям, если удастся; к мужу, если только он один доступен; или же только к жене; или к играющему во дворе ребенку.
Брошюры Саймон держал у себя на конторке, скромно пристроив их рядом с регистрационной книгой. Их никто никогда не брал. Иногда движимый наитием — уловив в глазах какого-нибудь гостя искру человечности, — Саймон робко совал одну из брошюрок в протянутую за ключами руку. Порой он даже отваживался пошутить, хотя смеяться грешно. «Вот вам ключ», — произносил он и неестественно улыбался, словно ему рот растягивало тиком. Когда выбиралось свободное время, Саймон читал, всегда одну и ту же книгу. Он водил по строчкам черным квадратным пальцем и шевелил губами не только потому, что был необразованным, даже полуграмотным человеком, но и потому, что читал с особой сосредоточенностью. Точно так же он читал «Дейли ньюс», методично, начиная от первой страницы и колонка за колонкой двигаясь к последней, ничего не пропуская даже тогда, когда ему попадались объявления или один из двух комиксов, которые печатала «Дейли ньюс»: «Майор Хупл» и «Лихой кузнец». Много ли он понимал из прочитанного и как его истолковывал на свой мистический лад, одному богу ведомо. Поскольку, прочитав начало статьи на первой странице, он никогда не приступал к ее продолжению, помещенному на четвертой, прежде чем доберется до него колонка за колонкой по своей систематической методе, чтение едва ли захватывало его. Тем не менее уже чуть ли не сорок лет он изо дня в день читал газету, что, во всяком случае, свидетельствовало о постоянстве его привычек — достоинство немаловажное. Иногда во время чтения его губы плотно сжимались, порой кривились — его подобострастная улыбка давно уже и вправду стала нервным тиком и можно было заподозрить, что Саймон кривит губы в гневе или в раздражении. (Вспомним, как читает газеты Джордж Лумис, который моложе Саймона на двадцать лет, но похож на него больше, чем согласился бы признать любой из них обоих. Джордж тоже — поздно ночью, в своем большом пустынном доме — читает их, колонку за колонкой, правда, он не тратит времени на рассказы, объявления и, конечно, комиксы — исключая полуголых дамочек из «Кузнеца», — и пока он читает (левая нога закинута на правое колено, на ней — газета, в левой, единственной, руке — сигарета, и он нервно постукивает по ней большим пальцем), он все время болезненно морщится — его возмущает все, что попадается ему на глаза, начиная с махинаций демократов и кончая глупостью наборщиков. Вспомним для сравнения, с другой стороны, как читает газеты Генри Сомс, когда в «Привале» нет посетителей и ему не с кем разговаривать. Он расстилает на столе газету — чашка с черным кофе стоит на ее левом верхнем углу, чтобы газету не сдуло ветерком от вентилятора, жужжащего на полке, — опирается широко расставленными руками о стол и просматривает заголовки, подавшись вперед всем своим грузным телом, водя головой то туда, то сюда, как человек, решающий картинку-загадку, и выбирает таким образом, что будет читать сначала. А потом он приступает к делу, и продолжения разыскивает сразу же, и иногда улыбается или хмыкает, а иногда зовет: «Кэлли, вот, послушай!» — и читает вслух. (Кэлли Сомс этого терпеть не может.) Если международные события огорчают или озадачивают его, он спешит поделиться с любым посетителем, зашедшим в зал перекусить или остановившимся набрать бензину, и при этом всегда исходит из убеждения, пусть и не подкрепленного доказательствами — просто оно у него в крови, — что, как бы предосудительно ни вели себя демократы или отдел Бюро сельского хозяйства, в их действиях должен быть заключен какой-то здравый смысл. И он доискивается в конце концов до этого смысла, находит рациональное зерно даже в самых неприемлемых взглядах (хотя какой логикой он руководствуется, понятно одному лишь Генри Сомсу и господу богу, а часто только господу богу), и уж после этого любое высказывание, продиктованное этими взглядами, хотя он может с ними и не соглашаться, находит в его сердце отклик, как телевизионная передача «Заглянем в наше завтра» — в сердцах сельских жительниц.