Митчел Уилсон - Встреча на далеком меридиане
— Однако вы знаете, во что превратит это пропаганда.
Ник презрительно хмыкнул.
— Когда те, кто и у них и у нас занимается пропагандой, выберутся из своих мягких кресел, пойдут в лаборатории и на заводы и станут действительно полезными членами общества, я соглашусь их слушать. А до тех пор реклама как была, так и будет только рекламой. Какая муха вас укусила, Прескотт? Вы никогда раньше так не говорили. Или все дело в том, что сейчас еще нет десяти часов?
— Просто эта поездка в Москву заставила меня, как никогда, почувствовать себя американцем, — нервно ответил Прескотт. — И поверьте, теперь, когда я встречаюсь с русскими просто как с обыкновенными людьми, они мне очень нравятся. Но я — американец, а они — русские. Это исторический факт. Я сознаю его, и они его сознают. А если вы думаете, что я заблуждаюсь, то прочтите стихотворение Маяковского о советском паспорте. Я его прочел перед самым отъездом сюда. Будьте уверены, вам отвели такую важную роль на конференции не столько из уважения к вашей работе, сколько потому, что вы представляете в их глазах американскую науку. А не просто науку Никласа Реннета. Это большая ответственность!
— Я уже сказал вам — я чувствую себя ответственным за то, чтобы сделать этот доклад лучшим в моей жизни. Неважно, по каким причинам. Но если это ответственность не перед самой физикой, то я уж не знаю, как ее назвать.
— Спросите русских, — заметил Прескотт, — они вам скажут.
— Об этом мне незачем спрашивать ни русских, ни кого бы то ни было другого. Я стал физиком задолго до того, как приехал сюда, и на это у меня были свои причины. — Помолчав, он добавил: — И после отъезда я останусь физиком, и опять-таки у меня есть на это свои причины. Вот почему я сюда и приехал.
Машина оставила город позади и помчалась к новой Москве в бесконечном потоке открытых темно-серых грузовиков, которые, грохоча, везли материалы для новых зданий, потом вырвалась из него и повернула к университету, где проводилась конференция.
У входа переводчик показал их пропуска женщине в форме, они вошли в вестибюль и в одном из шести лифтов поднялись наверх, в большой зал. Там Ника встретила знакомая атмосфера, одинаковая на всех съездах физиков, где бы они ни проводились: как всегда, перед началом заседания делегаты переходили от одной группки к другой, группки распадались, сливались с соседними и вновь возникали; были тут и ученые в расцвете сил, жаждущие поделиться своими последними идеями; старики, немного уставшие от многолетних повторений одного и того же; молодые люди — и пылко влюбленные в науку, и те, кто стремится только пустить пыль в глаза друг другу или перехватить взгляд кого-нибудь из маститых в надежде, что, как по волшебству, этот взгляд посветлеет, палец поманит, и академик скажет: «Кстати, я только что вспомнил… У меня в институте есть место как раз для такого человека, как вы…»
Разговоры вокруг Ника шли только о физике, но он знал, что за ними скрываются обыкновенные человеческие надежды, стремления, нужды и мечты. Одни посвятили себя работе во имя самой работы, другие посвятили себя работе во имя самих себя, а третьи просто посвятили себя себе. Настоящие ученые и законченные карьеристы — две враждебные армии, вечно воюющие между собой в цитадели науки. Они были и здесь тоже.
Этот день, как и все предыдущие, слагался из сотен разорванных впечатлений. После того как Ник отказался от помощи переводчика, он уже немного привык к русской речи. Понимал он очень мало, но, когда рядом был переводчик, он даже и не пытался схватывать смысл. Теперь после первого сосредоточенного усилия его перегруженный мозг утратил способность что-либо воспринимать, но Ник все же не хотел сдаваться. Возможно, ему удалось выдержать только потому, что он давно уже привык чувствовать себя посторонним, однако, хотя он понимал далеко не все, ему было ясно, что, какова бы ни была причина, большинство этих людей целиком отдается своей работе. Он внимательно наблюдал за ними. Вот кто будет слушать его доклад. Неужели вопреки его стараниям эти проницательные глаза заметят внутреннюю опустошенность, которая так его гнетет? Он вспомнил предостережение Прескотта. Они видят в нем не только его самого, но и его народ. Над докладом придется работать и сегодня вечером, и весь день завтра.
Однако к концу заседания откуда-то появился Гончаров, взял его под руку и сказал:
— Завтра, если вы ничего не имеете против, мы пропустим заседание. Вместо этого я заеду за вами, отвезу вас к нам в институт и познакомлю с нашими сотрудниками. Они очень этого ждут. И для них и для вас будет гораздо интереснее встретиться в неофициальной обстановке. Но, может быть, — поспешно добавил он, — вам это почему-либо неудобно?
— Нисколько, — ответил Ник. Он надеялся, что такая непринужденная встреча поможет ему избавиться от чувства полной изолированности, навеянного словами Прескотта. Ему хотелось быть для них человеком, а не символом. — Я собирался завтра поработать, но мне очень хочется познакомиться с вашей группой. Посижу подольше сегодня вечером, вот и все.
Но ему пришлось изменить свои планы даже на этот вечер. К нему неожиданно подошел Петровский.
— К сожалению, нам пора уезжать, — шепнул он.
— Куда? — спросил Ник.
— Вас ждут в вашем посольстве, — объяснил Петровский. — Там в честь вашей делегации устраивается прием. Я должен доставить вас туда к семи часам.
— Но меня не предупреждали ни о каком приеме, — возразил Ник. — Мне надо работать.
— Вам придется свыкнуться с Петровским, — сказал Мэони, подходя к ним и дружески беря переводчика за локоть. — Вы немножко говорите по-русски и поэтому пускаетесь в самостоятельные экспедиции, а нам некуда деться от нашего милого юноши, и мы его уже хорошо изучили. Он как те женщины, которые слишком много тратят на наряды: всегда сообщает свою приятную новость в самую последнюю минуту. Впрочем, не жалуйтесь. Подумайте, сколько вас ждет чудесных холодных сухих мартини!
— Но я не могу, — отбивался Ник. — Мне надо работать.
— Ведь я обещал вашему посольству привезти вас, — настаивал Петровский.
— Ну, так и быть, — сдался Ник, — я не хочу, чтобы вас сочли обманщиком. Вы меня туда привезете, но и только. Я появлюсь там и сразу же уеду.
Однако ему пришлось отказаться и от этого плана.
Он увидел ее не сразу, потому что сперва ее заслоняли четверо мужчин, которые о чем-то разговаривали в углу. Только когда один из них, смеясь, отошел в сторону, Ник понял, что они собрались вокруг ее стула. Несколько секунд, пока она со спокойным вниманием слушала одного из них, Ник смотрел на ее рыжие волосы, на закинутый профиль. В ее вздернутом подбородке чувствовалась какая-то холодная отчужденность, которую не могла до конца смягчить даже легкая улыбка, полная чуть снисходительной нежности, понимания и сочувствия. Но особенно его поразила удивительная безмятежность, которой дышал весь ее облик, и он посмотрел на нее снова. На этот раз она повернула голову и заметила его взгляд. Мгновение они смотрели друг другу в глаза с откровенным любопытством и интересом, а потом она отвернулась к своим собеседникам.
На несколько минут он потерял ее из виду в толпе гостей. Когда он увидел ее в следующий раз, она стояла в группе женщин; пока она говорила, ее выразительные руки то складывались в просьбе, то взлетали вверх, подчеркивая наполненную смехом паузу, и он почувствовал в ней неожиданную жизнерадостность — словно на оборотной стороне вьющегося по ветру, озаренного солнцем красивого флага вдруг оказался совсем другой, гораздо более яркий и веселый узор. Он все время искал ее глазами поверх голов других гостей, но, где бы он ни стоял, куда бы ни переходил, он почему-то видел только ее спину. Он лишь разглядел, что она стройна, невысока и что на ней черная узкая юбка и строгая белая блузка. Ее короткие, по-мальчишески подстриженные, рыжие — почти оранжевые — волосы разлетались при каждом движении головы, рук, худых гибких плеч. На вид ей было года тридцать два — тридцать три. Вместо того чтобы уйти, он еще полчаса следил за ней, надеясь, что она повернется и он снова увидит ее лицо. Казалось, она умеет легко смеяться, а он изголодался по смеху. Он даже не был уверен, что она американка.
Посольство поразило его внезапным обилием американских лиц, американской мебели, голосов, одежды, и у каждого гостя был налитый до половины бокал с коктейлем, столь же обязательный для таких приемов, как галстук. Трехдневное пребывание в Москве уже приучило его к звукам полупонятной русской речи, к официальной русской любезности, к разнообразию славянских лиц, к прямым линиям, массивности и торжественным колоннадам официальной советской архитектуры, к абажурам с бахромой, к плюшу и зеленому сукну официальных московских интерьеров.
Здесь, в посольстве, едва поднявшись по лестнице в гостиную, он сразу вернулся в обстановку, знакомую ему с самого рождения. Как будто излечившись от частичной глухоты, он вновь обрел способность понимать все, что говорится вокруг, и это было приятно. Но такое внезапное возвращение в Америку сбило его с толку и раздосадовало — словно его разбудили как раз в ту минуту, когда неоконченный сон должен был стать понятным.