Митчел Уилсон - Встреча на далеком меридиане
Обзор книги Митчел Уилсон - Встреча на далеком меридиане
Уилсон Митчел
Встреча на далеком меридиане
Человек должен быть причастен к деяниям и страстям своей эпохи, иначе могут счесть, что он никогда не жил.
Оливер Уэндел Холмс
1
В давние довоенные дни человеку со специальностью Реннета обычно отводилась лишь маленькая комнатушка в глухих закоулках университета — в ней только-только умещался простой письменный стол, заваленный нацарапанными наспех расчетами и графиками эксперимента, который мог когда-нибудь принести славу его автору. Среди всех этих бумаг обязательно валялись три-четыре письма от других физиков из Калифорнии, Лондона или Рима, подолгу остававшиеся без ответа, потому что он почти не выходил из своей лаборатории — чаще всего голой, похожей на погреб комнаты, где имелось несколько рабочих столов, раковина из мыльного камня и невероятно сложный прибор, с которым он работал в это время, — победа страсти и изобретательности над слишком скудным бюджетом, — прибор столь внушительный, что ни у одного непосвященного не хватило бы духу спросить: «Где тут передняя сторона, а где задняя?»
Впрочем, в те дни, когда многонациональное население мира физиков исчислялось лишь несколькими тысячами человек которые почти все знали друг друга хотя бы по имени, Реннету шел всего двадцать второй год, и он не сознавал, что начало его научной деятельности совпадает с концом целой эры, — эры, когда наука была наукой и еще не стала политикой, дипломатией или войной. В этом отношении он походил на молодого наследника престола, чье первое любовное приключение завершилось в ночь последнего бала перед революцией.
Он и тогда был очень высокого роста — на голову выше всех окружающих, но, несмотря на мальчишескую угловатость, особенно заметную, когда он стоял неподвижно, его походка была быстрой и решительной, в в ней уже начинало проскальзывать своеобразное изящество. Его темные глаза были посажены очень глубоко, и, когда он, сдвигая брови, отрывал взгляд от своего прибора, казалось, что он испытывает невыносимые душевные муки. Как раз в это время он начал коротко подстригать свои поразительно светлые волосы, потому что они были мягкими и тонкими, точно у ребенка, и их не удавалось пригладить никакой щеткой. И уже тогда, несмотря на его молодость, тонкий горбатый нос и длинный подбородок придавали ему сходство с белокурым Мефистофелем.
И по щекам его уже пролегли трагические борозды, словно след когтей после схватки с орлом. Когда он отрывался от своих расчетов и откидывался на спинку стула, его худое изможденное лицо дышало такой серьезностью, было полно такой печали и боли, что казалось, будто он не умеет улыбаться. Однако стоило ему улыбнуться, как в сиянии этой чуть удивленной улыбки исчезали все следы грусти и он становился похожим на озорного мальчишку.
Его лицо таило в себе пророчество уготованной ему жизни. Оно уже было таким, когда он, белоголовый мальчуган, самый высокий и тощий из своих сверстников, играл в футбол в Центральном парке, то и дело заслоняясь от солнца рукой в перчатке; оно было таким, когда он часами сидел в библиотеке МТИ [Массачусетский технологический институт] — по-прежнему самый высокий и худой из своих однокурсников, но к тому же и самый молодой из них — и, расстегнув ворот рубашки, закинув руки за голову, покачиваясь на стуле, изучал новейшие теории Полинга, Слетера и Франка. И так же он выглядел в 1940 году, когда ему предложили исследовательскую работу в Калифорнии и когда никто, глядя на его быструю, уверенную походку, не догадался бы, как он боится, что, если он в первый же день не докажет своей талантливости, его с презрением вышвырнут из лаборатории.
Революция воплотилась в величайший, самый испепеляющий взрыв, какой когда-либо видела Земля, и одним из ее причудливых результатов было то, что Реннет из принца крохотной страны, почти неизвестной внешнему миру, превратился в пэра международной державы, ставшей в сто раз больше прежнего и в десять тысяч раз значительнее.
И все же самый миг этой революции остался в нем не только как вновь и вновь возвращающееся воспоминание, но и как шрам, уродующий душу. Одно мгновение все было как всегда, как много месяцев до этого — обычная работа с самыми будничными на вид металлическими предметами и давно привычными кусками сероватого металла, — а в следующее мгновение то их сочетание, которое так давно искали, уже пожирало землю, небеса и все лежавшее за ними пространство бело-желто-лиловым пламенем.
Подчиняясь инерции годами выработанного профессионального взгляда на вещи, он ощутил яростное удовлетворение от того, что все расчеты и предсказания его науки так блистательно подтвердились. Но одновременно это видение гибели мира поразило его таким ужасом, что казалось, до самой смерти под маской его лица будут скрыты остановившиеся глаза и разинутый от изумления рот. Перед этим видением гибели мира побледнели и сошли на нет все фантастические образы Апокалипсиса. И уже в ту минуту, когда жгучий свет в небе стал медленно гаснуть, он знал: если, вновь увидев это, он не будет столь же потрясен, то не потому, что успеет привыкнуть к космическим масштабам того, что сам помог сотворить, но лишь потому, что какие-те человеческие чувства в нем притупятся до вялого безразличия.
К тому времени, когда секундой позже до него донесся звук взрыва, что-то в нем умерло, выгорело дотла — так молния уничтожает верхушку дерева, хотя остальные ветви остаются живыми и зелеными. Он принял участие в последовавшем затем обмене поздравлениями, он принял участие в совещании тех, кто присутствовал при взрыве, он написал свой отчет о действии силы, которую помогал создать, — все это время лишь смутно сознавая, что, собственно, с ним случилось. Названия для этого не было, но потом медленно, очень медленно парализующий яд стал пропитывать всю его жизнь, хотя и тогда он не понимал, что с ним происходит.
Даже теперь, когда он давно порвал с физикой разрушения мира и вернулся к физике созидания, в испуганных глазах своей эпохи он по-прежнему был окружен ореолом, неотделимым от проявленной им способности разрушать. Внешне карьера его была на редкость удачна. Он занимал то же положение, что и какой-нибудь промышленный магнат или модный певец.
Взамен тесного кабинета и скверне оборудованной лаборатории архитекторы, не понимавшие сути работы, которой он теперь занимался, соорудили для него здание, больше всего похожее на фешенебельный загородный клуб, а художники-декораторы, понимавшие эту суть еще меньше, так обставили комнаты и подобрали такие сочетания цветов, что безупречная и изысканно безличная приемная Реннета подготавливала посетителей только к тому, как выглядит его кабинет. Сам же он теперь, когда наконец осуществилось пророчество, всегда таившееся в его лице, производил по контрасту с окружающей его обстановкой впечатление странное и неожиданное.
В приемной скрытые лампы превращали белый потолок в море света. Встроенная в голубые стены картотека была почти невидима. Электрическая пишущая машинка в диктофон были самыми современными, самыми обтекаемыми. И даже женщина с такой нестандартной внешностью, как его секретарша Мэрион, казалось, была специально отобрана, отделана и одета в тон всему интерьеру.
В эту минуту она перестала печатать, чтобы прослушать несколько фраз с диктофона. Знакомый баритон, звучавший в наушниках очень тихо и мягко, произнес: «…но если энергия элементарных частиц превысит верхний предел…» — и умолк, потому что зазвонил телефон. Телефонистка междугородной станции вызывала доктора Никласа Реннета, даже не подозревая, что кладет начало цепи событий, которые приведут ко второму взрыву в его жизни.
— Одну минутку, — сказала Мэрион и нажала кнопку. Сквозь закрытую дверь она услышала, как в кабинете зазвенел звонок.
Отклика не последовало, но она ждала. Она знала, что он там: она видела, как он прошел туда упругим и уверенным шагом, свойственным красивым мужчинам, хотя он вовсе не был красив. Однако она знала, что он там, не только потому, что помнила, как он прошел туда с бумагами в руках, она знала это потому, что помнила охватившее ее ощущение. Каждый раз, когда он проходил мимо ее стола к себе в кабинет, к ней возвращалось спокойствие и теплое покровительственное чувство: он вернулся, она снова может встать между ним и внешним миром. Нет, она вовсе не была в него влюблена. И возмутилась бы, если бы кто-нибудь сказал ей это, потому что смотрела на себя — в тех случаях, когда удосуживалась мельком бросить взгляд на свою личную жизнь, — как на счастливую жену, чье сердце слишком занято для подобных мыслей.
Она позвонила еще раз со снисходительным нетерпением. Иногда он страшно раздражал ее манерой уходить в свои мысли и забывать все окружающее, но и это раздражение ни разу не испортило ощущения счастья, с которым она утром приходила на работу. Это было одно из тех удовольствий, в которых она себе не признавалась, так же как она никогда не признавалась себе, что ей приятно быть моложе и красивее, чем миссис Реннет; так же как никогда не анализировала свою радость — неужели это была радость? — смешанную с сочувствием к его молчаливому сдержанному страданию, когда Руфь Реннет без лишнего шума уехала, чтобы развестись с ним. Но это удовольствие оказалось недолговечным: слишком скоро его сменило раздражение, потому что неожиданно чуть ли не половина кливлендских дам начала звонить ему весь день напролет даже сюда, в институт, словно каждая из них только и ждала возможности подцепить его; и, наконец, еще одно приятное чувство — может быть, глубокое облегчение, — когда вскоре выяснилось, что эти легкие победы нисколько его не интересуют.