Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
Я и по сей день бываю там каждое лето, но ни разу больше не вспоминал о том, что привело меня туда в те дни.
И снова я в непроходимых карельских лесах, рядом со своими товарищами. Между нами немало общего — те же мундиры, те же солдатские котелки, те же остроты, те же слухи, то же внимательное отношение к тому, что с нами произойдет. Словом, очень много общего, а в городе, который когда-то был для меня родным, у меня ни с кем не осталось ничего общего.
Однополчане в Карелии по-прежнему ждут отправки на передовую. Лишь впоследствии я узнаю, что нам надлежало сидеть в карельских дебрях и ждать дальнейшего развития событий, чтобы в должный момент начать боевые действия на территории Швеции. Еще я узнаю, что планы относительно нас в секретных военных документах носили название Операция «Чернобурка». Но операция так и не состоялась. Жизнь, которая только в самых благоприятных случаях либо только мудрецам разрешает осуществлять намеченные планы, здесь явно описала дугу в пользу Швеции, результатами чего воспользовался и я, это избавило меня впоследствии от упреков, а может, и от смерти.
В нашем бревенчатом бараке я перенес на бумагу то, что сам без всякой задней мысли обозначил как впечатления отпускника. Получилась история о жалости к самому себе, и назвал я ее Затерянный где-то в Карелии. Она тоже лежит сегодня в моем подвальном архиве, и кто пожелает, может спуститься вниз и сравнить обе манеры, в которых я ее рассказываю, и может даже попытаться восстановить представление о творческом пути необычного писаря.
Однако вернемся в сады Эдема, в мое трехдневное ожидание, на которое меня снова обрекла та женщина. Неужто человеку не идет впрок ученье? Я уже говорил: оно идет впрок, когда человек либо держит себя как мудрец, либо когда жизненные обстоятельства тому не препятствуют.
Маленькие новости помогают мне скоротать время: господин Хёлер получил письмо от господина Ранца, в котором тот просит выслать ему подтверждение, что он, Ранц, работал здесь, в саду. Господин Хёлер должен засвидетельствовать, что господин Ранц — активист первого часа.
— Как много в человеке скрыто всякого, о чем никто не подозревает, — говорит господин Хёлер. — Вы знаете, кем стал господин Ранц?
Я не знаю.
Он стал ландратом в округе Гримма (не ручаюсь, что господин Хёлер назвал именно этот округ, может, не Гримма, а Гриммичау, Вурцен или какой-нибудь другой город. Из документов этого времени можно при желании узнать, в каком из городков Саксонии господин Ранц подвизался в качестве ландрата).
Еще позднее, когда я уже вернулся на родину, господин Хёлер сокрушенно поведал мне, что господина Ранца выкинули из ландратов, он оказался уголовником, одним из тех, кто шпионил в лагере за политзаключенными.
Итак, недоверие, которое внушал мне господин Ранц и которое я всячески старался подавлять, потому что полосатая арестантская роба требовала уважения, имело под собой почву. И вдруг меня осенило, как осеняет порой людей, которые именуют себя ясновидцами, и словно при вспышке молнии целый кусок жизни взаимосвязанно возник передо мной, и я догадался: это господин Ранц ограбил мою сторожку. Мой черный свадебный костюм мог отлично служить ландрату для торжественных оказий, а мои часы, подарок деда к конфирмации, отсчитывали ландратовское время обманщику и аферисту Ранцу.
Наступает третий день отмеренного мне срока, но я понадоблюсь ей только вечером, после того как она выйдет из кино.
Фильмы тогда прокручивали в зале для танцев и представлений при Гроттенштадтском подворье. Подворье располагалось в те времена на краю города, а за ним протекал ручей, вода которого еще не была перемешана со всякой дрянью. Называли его Прыгучий ручей, потому что он больше прыгает, чем просто течет. Он спускается с гор, проходит под шоссе, и там, на мосту, на каменной ограде моста, я сижу и жду.
Из открытых окон кабины киномеханика до меня доносится любовный диалог. В диалоге участвуют две кинозвезды, из кабины он звучит наподобие собачьего воя. Вой запутывается в ветвях бука по ручью, какое-то время крутится там, а потом волнами уносится в мировое пространство, туда, где исчезают все возникшие на этой земле звуки. Возможно, там существует свой бюрократический порядок, свой главный архив мирового пространства, а в этом архиве есть ящик для никчемных разговоров и ящик для любовных диалогов, во всяком случае там все прекрасно систематизировано по темам и предметам, а скоро там будет учреждено отделение для взрывов атомных бомб.
В зале подходит к концу жизнь фильма, теперь я слышу только отдельные слова, и вокруг каждого слова — большая прослойка тишины. Может, это слова умирающего, а потом вступает заключительная музыка и все поглощает.
Я стою неподалеку от выхода. Люди, которых на данную минуту, а также на две последующих можно назвать посетителями кино, появляются из него парами и поодиночке. Женщины кивают в полном восторге, мужчины недовольно мотают головой, а есть такие пары, которые обсуждают фильм.
— Откуда у него вдруг взялся револьвер? — спрашивает одна женщина своего мужа.
— Он его заранее принес, — отвечает муж.
— Ты при этом был, что ли? Я так, например, ничего не видела.
— А в кино не все показывают, — говорит муж. — Самой надо думать…
Бывают мужчины, которые знают все, особенно когда их спрашивают жены.
А вот появляется и моя… ну, словом, вы знаете, появляется мать моих сыновей. Она согнула калачиком левую руку, и за эту руку уцепился мужчина, довольно толстый и старше, чем я. И с кривыми ногами. Если судить по описанию, которое дала фройляйн Ханна, это и есть тот самый переводчик. В городе его знают, он уже давно здесь живет, и прозвали его Кириллист, потому, наверное, что он может писать кириллицей. Раньше он выдавал себя за грека, никто даже и не догадывался, что он говорит по-русски, но оказалось, говорит, и он делает письменные переводы, и делает устные, и стал важным лицом не только для переводов.
Мать моих сыновей видит меня, но притворяется, будто не видит. Во мне вспыхивает гнев, и я устремляюсь за ними. А они шатаются передо мной, будто пьяные. Это потому, что грек переваливается с ноги на ногу.
Я догоняю их и трогаю ее за левое плечо. Она не обращает на мой жест никакого внимания, но он — он останавливается, и топает ногами, и верещит: «Да как вы смеете!» Она кладет правую руку, эту хорошо знакомую мне руку с кривым мизинцем, похожим на коготь, на его шлепающие губы.
— Мы же договаривались, — напоминаю я.
— Ты видишь, сегодня не выйдет, — отвечает она. — Приходи лучше завтра. — А сама не отнимает руки от губ переводчика, а переводчик кривляется и подыгрывает. «Никс ферштейн», — говорит он.
До сих пор мне не доводилось испытать, чтоб мои колени вдруг уставали сами по себе, а теперь, представьте, они это делают. Я снова сажусь на каменные перила моста. Вообще-то они сложены из красного кирпича, как и стены домов, воздвигнутых в грюндерские времена. Я раскуриваю трубку, я курю собственноручно взращенный табак и так глубоко затягиваюсь, что едкий дым проникает мне в лобные пазухи.
Я принимаю решения, важные решения, как мне представляется: вот пойду я к ней завтра, как она сама предложила, и предупрежу ее, чтоб она рассталась с этим человеком. Мое влечение к ней подыскало новое объяснение, которое помогает мне оправдываться перед самим собой, перед вторым человеком во мне. Видно, я до сих пор не исцелился окончательно. Когда я представляю себе ее вместе с этим мужчиной, она кажется мне ни в чем не виноватой и с каждым днем все невиннее. Да и что такое вина на самом деле?
Мои раздумья прерывает русский солдат. Он пьян. Пьяное дыхание ударяет мне в лицо. На груди у него слева и справа ордена, и он обращает ко мне самое злобное выражение лица. Возможно, он офицер, возможно, он думает, что я у него в плену. «Где женщина? — спрашивает он. — Я веселиться, где женщина?»
Я понятия не имею, где можно найти женщину для него, я не только поднимаю плечи, я и руки поднимаю вместе с плечами, я хочу как можно нагляднее объяснить ему, что мне не известно, где есть женщины для него.
Он хватает меня за плечи, сталкивает с перил и, вытянув руку, показывает на дома по склонам холмов, на их освещенные окна, показывает, а меня не отпускает, достает револьвер и гонит меня перед собой, чтоб я показал ему, где у нас веселые дома.
Я марширую, марширую, снова марширую, а может, не снова, а все еще, я марширую к домам, что лепятся по склону: он с револьвером шагает за мной, пилотка у него съехала набок и сидит на его кудрявых волосах, как на закрученных спиралях. «Где женщина? Я дружить женщина».
Я чуть убыстряю шаг. Ему под пьяную лавочку нелегко за мной поспевать, и он придерживает меня. Он желает поглядеть мои бумаги. Я достаю временное удостоверение, он берет и начинает разглядывать, будто умеет читать в темноте, при этом он держит удостоверение в левой руке, а снятый с предохранителя револьвер — в правой, он таращится на мое удостоверение, а я, пригнувшись, ныряю в кусты на краю дороги. Жизнь — это фильм, более чем заурядный фильм: оглушительно грохочет выстрел. Предназначенная мне пуля пролетает у меня над головой. Русский не шарит в кустах, не делает ни малейшей попытки меня найти, я слышу, как он бранится, и вижу, как он, шатаясь, уходит прочь.